Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 107

При этом дом, комнаты в ее представлении — место для «традиционной» семейной жизни, а в саду есть особое «убежище», укромное место для встреч с Гервегом — пространство для другой любви. Но в «Гнезде близнецов» эта другая любовь не может быть сексуальной связью.

Я боюсь одного в нашей совместной жизни — это того, что ты захочешь возобновления прежних отношений со мною. Они невозможны, — то не проявление рабства с моей стороны, не деспотизм или предрассудок со стороны Александра — это более глубоко, более истинно, более законно… не уважать этого — значит желать, чтобы мы рассеялись во все стороны, навсегда потеряли друг друга. Вот чего я боюсь и в чем не верю тебе, — быть может, я ошибаюсь — о, если так — ни облачка, ни нестройного звука… Как бы я хотела ошибиться!.. (287).

Однако надежды на гармонию не сбылись: ни один из «близнецов» (включая и саму Наталью Александровну) не выдержал своей «мифологической» роли.

Письма Натальи Герцен к Гервегу — крайне противоречивы: эротическая энергия, буквально перехлестывающая через край, — и призывы к платонизму; уверенность в абсолютной искренности и естественности всех отношений — и сложный, многоступенчатый обман, в который вовлечена и жена Гервега Эмма; мечта о жизни семьей-коммуной в гармоническом «Гнезде близнецов» — и то и дело высказываемое убеждение, что эта идиллия невозможна.

Ощущает ли эту противоречивость сама Наталья Александровна? И да, и нет. Конечно, когда отношения завязываются в неразрешимый узел (когда узнает правду Александр, «бунтует» Эмма, вмешиваются третьи лица), сложность и запутанность самоощущений выражается все сильнее.

Когда Гервег, уехав в Геную после разговора с Герценом, пишет ей письмо с требованием, чтобы она, бросив семью, присоединилась к нему или привела в исполнение свое намерение покончить жизнь самоубийством, о котором писала ему незадолго до этого, Наталья отвечает ему следующим письмом:

У меня нет желания перечесть свое письмо к тебе, написанное несколько дней тому назад, у меня нет желания перечесть твое. Я хочу сосредоточиться во всей своей внутренней чистоте, чтобы выразить тебе благодарность за ту полноту существования, которую ты подарил мне, полноту, в которой заключалось такое мучение и такое блаженство. Георг! Благодарю тебя за все! И еще мне хочется исповедаться перед тобой, показаться тебе еще раз такой, какова я на самом деле. Да, послушай, Георг, никогда не могла я составить себе ясного представления о жизни с тобой без Александра, без моих детей, я даже никогда не пыталась этого сделать, это было для меня невозможно; но когда я увидела, что ты становишься все более и более грустным и недовольным, мне захотелось сделать все для тебя, не размышляя; я была готова ко всему, считая каждую минуту последней, — ибо для меня оторваться от Александра равносильно тому, что вырвать растение из почвы, где оно провело жизнь, где пустило корни, где развивалось в течение 25 лет; покинуть детей — и об этом я также не могла и подумать; однако в конце концов, видя тебя почти в отчаянии, я сказала тебе, что готова на все, и в то же время просила отдать в починку пистолет, — то была не шутка. Почему же ты не исполнил этого? Я не страдала бы более, ты же был бы удовлетворен… Я в состоянии была убить себя тогда… Теперь же рука моя не поднимается, для себя я ничего не хочу, я смотрю на себя как на собственное надгробие, однако я не в состоянии покинуть Александра в таком положении… я не могу! Ты можешь убить меня, сделай это, если у тебя есть хоть малейшее желание, говорю это искренне… и не беспокойся, верь, что до тех пор, пока я жива, и с достоинством буду носить тебя в душе. Будь уверен…. Однако, к чему уверения, если ты не всегда чувствуешь меня близ себя… О Георг, Георг, Георг, Георг! Я хотела спасти всех своей гибелью, если это необходимо, все спасти и очистить — для этого я готова еще умереть и жить… (300–301).

Это письмо показывает, как раздирают Наталью Александровну противоречивые чувства. Очевидным становится нежелание или неумение вести себя более «нормально», непротиворечиво, выбрать что-то одно — страсть или семейную любовь и привязанность; жизнь или смерть; ощутить себя или правой, или виноватой, жертвой или победительницей. Но именно эту «ненормальность», раздвоенность и противоречивость она и считает искренностью, внутренней чистотой, своей «самостью» — такова она «на самом деле».

Несмотря на самообвинения, чувство вины перед обоими мужчинами (особенно перед мужем) и детьми, Н. А. Герцен все же в письмах к Гервегу стремится придать себе, своему женскому Я высокий и позитивный статус: говоря о своих муках, уподобляет себя Христу: «Меня распинают на двух крестах… Я заслужила это, я любила сверх меры» (303).

Совсем иная интонация и иное Я в письмах Натальи Александровны 1850–1851 годов к Герцену. В начале романа с Гервегом, при первых осложнениях отношений с мужем она пытается ему объяснить суть своей неудовлетворенности, не ставя под сомнение супружескую близость и нераздельность. После первой попытки объяснения, она пишет из Цюриха 12.01.1850 года:

В любви моей к тебе мне жилось, как в божьем мире — не в ней, так нигде, казалось мне. <…> — в этом океане близости, в этой полноте бывали минуты, и они бывали с самого начала нашей жизни вместе, в которые незаметно, там, где-то, на дне, в самой глубине души, как волосок тончайший, — пустота, и сосет, сосет… долго я была поглощена совершенно Сашей, но потом снова начиналось чувствоваться… Я же так откровенна с тобой, мой Александр, но потом думаю: «Тебе-то что ж, отчего именно тебя должно оскорбить это чувство и отчего я виновата в том, что же мне делать?!» Эту-то незаметную пустоту время от время наполняла иная симпатия к всеобщему или к человеку, но и то ненадолго, снова сосет… Когда я думала об этом, то я думала, наконец, что это врожденное. С начала революции все было наполнено, переполнено общим, любовь моя к Natalie — а больше ее любовь (да отчасти я и люблю ее так страшно за ее страсть ко мне) тоже переполняла, мне казалось даже, что я слишком счастлива. Встречи с Георгом — третье удовлетворение <…>, третья эпоха, так сказать. <…> И в этих удовлетворениях, как и во всем, у меня бывал страстный период, т. е. когда ослеплен более или менее, когда не даешь себе отчета — но во всем этом для тебя нет тени оскорбительного, ты обнимал все… Ну что ж, мне и нечего сказать более — суди меня, осуждай, казни… Делай из меня все, что хочешь, мне не нужно себя, и никому не могу отдать себя настолько, как тебе. Часто мне казалось, что меня не нужно тебе, ты и берешь, да много остается, и я не знала, куда девать это остальное[550].

И в более поздних письмах к мужу Наталья Александровна пытается объяснить ему «чистоту» своей позиции тем, что их любовь, слитость, сращенность, нераздельность для нее — абсолютная данность, но что кроме «Наташи-Александра» она чувствует в себе не востребованную им «Наташу», — ту часть ее Я, которая не Ты.

Именно потому, что эта часть совершенно не нужна, с ее точки зрения, мужу, Н. А. Герцен считает себя вправе реализовать ее в другой симпатии — раз это никак не задевает принадлежащую Александру часть ее Я, то и не может быть для него оскорбительным. Сложность и противоречивость ее «бунта» в том, что при этом она хотела бы сохранить и его, их слитость, «сжитость» в неизменном виде.





Однако после бурных объяснений в Ницце, в июньских письмах 1851 года Герцену в Париж (куда он уехал, чтоб «после всего бывшего отдохнуть»[551]) Наталья Александровна отказывается от своего «бунтующего» Я, возвращаясь к позиции полного самоотречения и растворения в семье (причем отношение к мужу и детям описывается практически одними и теми же словами).

Мрачные предчувствия твои оставь, друг мой, если смерть не придет извне — то мы тихо, тихо перейдем в вечность, то есть передадим детям житое, пережитое и нажитое нами, и все это, очищенное любовью. <…> Моя любовь к ним — тот же эгоизм, я смотрю на них ведь как на себя в граненое зеркало <…>, я чувствую себя в них, метаморфоза совершается очью, я, право, перестаю вовсе чувствовать себя вне их, мне кажется, что я, как эта мушка ephemeris (однодневка), остановилась, не хочу и не могу лететь далее, для того, чтобы дать возможность друг ому, совершеннейшему существу выйти из меня, я останусь тут потом, на месте, как пустая кожица ephemeris — ничего, я довольна, не ищу ничего более, мое бессмертие упрочено, я верю в него, и мне не надо другого[552].

Я так проникнута любовью к тебе и детям, которые тоже ты, продолжение и возрождение тебя, — я совсем не умею делить вас — что она струится из меня сквозь все поры…<…> Мне кажется теперь, что физическое и всяческое существование мое обратилось на выработку этого чувства, и сама я ушла на эту выработку… я не тот уже мятный лист, самобытный <…> — метаморфоза совершилась, листу не нужна более земля, он не тянется к небу, не ищет, не просит… он этот exstrait, double, triple… он-то весь и уходит, испаряется в вас, в вас, друг мой. Ты один не совсем, ты для меня теперь, ты и дети — целое. <…> Тогда я любила <…> с беспредельным эгоизмом — должно быть, мне хотелось все себе, все, — теперь я ушла, улетучилась в вас, мне хочется вам, все более вам…[553]

550

Лит. наследство. Т. 99. Кн. 1. С. 554–555.

551

Герцен А. И. Соч. Т. 5. С. 529.

552

Лит. наследство. Т. 99. Кн. 1. С. 564.

553

Там же. С. 571–572.