Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 107

И в последующих записях Попова не скупится на ужасные прогнозы будущего для Панова, «попавшего в брачные сети»:

Проклятый брак истощит его вовсе. А там пойдет лечение, а там жена подговорит докторов сказать, что надобно ехать в чужие края, вот и обыкновенная история… (53).

О горе, он переменится! Вместо откровенного, дружелюбного характера, он будет скрытен, холоден, насмешлив, потому что жена уверит его, что его прежние друзья — змеи (54).

Правда, иногда диаристку посещают и более светлые предположения о будущей семейной жизни Панова — она высказывает надежду, что его невеста может оказаться «русской барышней» (курсив мой. — И.С.), и в этом случае возможно, что она искренна, простодушна, некокетлива, «умна и сметлива» (см. 57); но информация о том, что Анна Андреевна (так зовут невесту) воспитывалась в Смольном монастыре (институте) в Петербурге, убивает возникшие надежды: «Какой тут ждать сердечной простоты?» (58).

В этих преувеличенных опасениях утверждается стереотип женственности и женского как какого-то животного, опасного, чужого (в том числе и нерусского) и контролирующего начала.

Женщина — это род цензуры (81), и именно в отношениях с мужем она — «цензурушка-голубушка» (56). «Друг ничего не потребует от друга <…>, но женщины — о! им только бы показать свое самовластие» (107). По версии, изложенной в дневнике, женское — животное, домашнее — поглощает и уничтожает в браке разумное, мыслящее и выбирающее мужское начало.

Очевидно, что в подобных записях диаристка не отождествляет себя с женскостью, а противопоставляет себя ей. Недаром она называет себя «сыном отечества», «простым человеком», говорит о себе как о солдате православного воинства. Этот патетический стиль напоминает здравицы брутальному мужскому братству и проклятия женскому семени из гоголевского «Тараса Бульбы». Вообще, давая самоопределения, Попова неоднократно использует грамматический мужской род, именуя себя «любитель Русского» (28); «простой человек, дурак» (75); «старик» (51); «человек старый, простой, мало верящий женщинам и любящий сердечно все Русское» (32). Диаристка стремится позитивно отождествить себя с неженским миром: она — человек деятельный, мыслящий, патриотичный, неэгоистичный, верный в дружбе и пр. и пр.

Дихотомия мужского/женского как позитивного/негативного ясно и четко заявлена в идеологическом дискурсе текста, то есть там, где автор комментирует, делает обобщения, выводит общие законы и закономерности. В то же время на других уровнях повествования такого однозначного противопоставления мы не находим, и записи дневника, в которых кратко упоминаются конкретные знакомые женщины или подробно рассказываются какие-то женские истории, усложняют или даже разрушают эту дихотомию.

Кроме исключительно позитивной Е. А. Свербеевой на страницах дневника встречается множество поименованных (в отличие от безымянной «одной женщины») женщин, оценки которых совершенно не укладываются в декларированный выше канон женского.

Катерина Ивановна (Елагина) — вот милая и настоящая женщина: она не разлучает мужа с родными, не требует, чтобы он неотлучно сидел и глядел на нее, она говорит: «если требует долг, то иди и не останавливайся!» Милая женщина! (67).

«Я в другой раз была у милой, несчастной Анны Александровны» (68). Анна Андреевна — та самая невеста, а потом жена Панова, в адрес которой звучало столько проклятий и опасений, при ближайшем знакомстве оказывается «добр<ым> существ<ом>», которое «любит всех тех, кто любит ее мужа» (86–87). Она чаще, чем Панов, обменивается с Поповой дружескими письмами и не бросает этой переписки и после безвременной смерти мужа, о чем диаристка с благодарностью пишет в дневнике.

Подробно, с большой симпатией и сочувствием рассказываются жизненные истории сестер Лебедевых, причем повествование начинается такой их характеристикой:





Авдотья Осиповна имела ясный, быстрый ум, тихий, приятный и постоянный нрав. Любить могла она крепко одного, и самая мысль о перемене была для нее несносна. Меньшая сестра уступала ей в красоте, но нравилась живостью физиономии, смелостью и остроумием речей, постоянной веселостью и откровенным признанием, что не обещает любви, если не будут уметь привязать ее (97).

Авдотья Осиповна — экономка в доме отца Поповой и нечто вроде ее воспитательницы в детстве — описывается как «верный друг», главные качества которого искренность и нелицемерность.

В истории Прасковьи Осиповны подчеркивается с явным одобрением ее самостоятельность: разлучившись (из-за бедности) со своим мужем, разорившимся купцом, она стала управительницей в доме богатого старика, архитектора Старова, получила от него в наследство большой дом и «взяла к себе в дом мужа своего, но только в качестве управляющего, а не хозяина» (100). Отмечается, что обе сестры много читали, делали выписки из прочитанного в огромных тетрадях, что взаимоотношения между сестрами Лебедевыми и Поповой имели оттенок интеллектуального партнерства:

Когда мы бывали втроем, то всегда затевали общее чтение, читали наизусть басни, стихи, песни, и наши литературные вечера имели для нас особенную прелесть от единодушия, одинаковой любви к занятиям умственным и сердечной любви друг к другу (99).

Женщины, о которых идет речь в этих записях, милые, верные, бескорыстные, нелицемерные, умные, самостоятельные, способные к интеллектуальной деятельности. Такие примеры, где в упоминаниях о конкретных женщинах или рассказах о женских судьбах содержатся очень позитивные оценки, полностью противоречащие приведенным выше негативным обобщениям, нетрудно умножить.

На мой взгляд, можно предложить несколько объяснений такой противоречивости и непоследовательности диаристки.

Во-первых, как я уже говорила выше, это связано с проблемой собственной идентичности. Маргинальность социального положения Поповой, ее бедность и «непристроенность» (то есть невозможность «легализировать» свой статус через социально значимого мужчину — мужа, отца, брата и т. п.) заметно осложняли ее положение внутри традиционного женского общества того времени. Место, которое ей там отводилось, — это место в передней, в уголке, среди привычных предметов домашней обстановки. Сиделка, шутиха, гувернантка, приживалка, «невольница бедности» (137), — почти все ее прямые или косвенные самоопределения в женском роде полны негативного смысла.

В начале опубликованной части дневника преодоление этой ущербности идет двумя путями: с одной стороны, как уже отмечалось, она включает себя в сильно идеологизированный мужской дискурс, а именно в число адептов славянофильства. При этом патриотические идеи славянофильства доведены в ее интерпретации до крайности — на первых страницах не замолкают проклятия в адрес иностранцев, «проклятого болота» (12), то есть Петербурга, — «источника заразы», а отношение к иностранцам, немцам и особенно «подлейшей половине их, немкам» (14), как выражается диаристка, «основывается на том, что я считаю их нечто в роде собак (курсив автора. — И.С.), следовательно вовсе не членами общества» (14).

Пафосный, витиеватый стиль многих записей за 1847 год может восприниматься как своего рода «чужое слово», употребляя которое в качестве своего, дневникового, усваивая и присваивая его, автор самоутверждается в качестве одного из тех, кого именует «верными сынами Москвы» (12), «милыми братьями по любви к Москве» (10), «почтенными и великими гражданами Москвы» (10) и т. д. и т. п.

Как и Анна Оленина, Попова для выражения своих гражданских и идеологических интенций должна прибегать к собственной языковой маскулинизации: «любитель Русского» (28); «человек старый, простой, мало верящий женщинам и любящий сердечно все Русское» (32), друг, товарищ.

Славянофильский круг представлен в дневнике как братство, «товарищество» (использование идиомы «нашего полку убыло» привносит сюда и какие-то военные коннотации), где женское неуместно. Чтобы говорить о себе в этом дискурсе, надо себя маскулинизировать и старательно, предельно активно отделять от «чужих» — «немцев» и «женщин». (Единственное место, где гражданский дискурс связан с женским, строится на использовании литературного стереотипа, развитого в классицизме и гражданском романтизме: «мне казалось, что я вижу в ней Римлянку, для которой слово отечество имело значение» (11; речь идет об Ольге Семеновне Аксаковой).