Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 10



Только теперь дошло до Майоратс-херра, что увиденное им могло иметь касательство также и к миру земному. С криком: «Господи спаси, старуха же ее задушила!» — он прыгнул, едва отдавая себе отчет в том, что делает, из окошка вон, и счастливо угодил как раз в открытое окно напротив. На крик его сбежались враз гробовщики и жених. Ворвавшись в комнату, они застали там совершенно им незнакомого человека, который безуспешно пытался вернуть Эстер к жизни. Едва собравшись с силами, Майоратс-херр принялся им рассказывать, что видел, как Фасти ее задушила. Жених закричал тут же, чуть не в один голос с ним: «Он прав, он прав, я видел сам, как она прокралась украдкою наверх, и так же украдкой спустилась вниз, но я никому ничего не сказал, я боюсь ее!» Гробовщики, однако, высказали тут же несколько других, и весьма, к слову, дерзких предположений: а может быть, этот гой просто сумасшедший, или он вор, и выдумает все, что угодно, лишь бы ему поверили и отпустили подобру-поздорову? Тогда Майоратс-херр схватил чашу с водой и крикнул: «Как верно то, что смерть омыла в этой воде меч свой, и вода здесь — яд, так же верно я видел своими глазами, как Фасти задушила несчастную Эстер!» С этими словами он выпил чашу до дна и опустился на кровать. По горячечному блеску его глаз, по тому, как побелели губы, все поняли, что он и в самом деле отравлен, и вслушивались, как могли, в прерывистые, с трудом дающиеся ему слова. «Она ее душила много лет подряд, — говорил он, — Эстер жила не жизнью, но отраженьем жизни, этакая безделушка из камушков, красивых, но холодных, мертвых — их-то блеск и разбудил в старухе коршуна, и напрасную любовь — во мне. Но неба веры своей она не лишилась, никто не смог, и уже не сможет хоть этого у нее отнять, она уже там, уже там, и я, я тоже найду свое небо, покой и радость вечной синевы, она возьмет меня к себе, она меня поглотит в немыслимой бескрайности своей, меня, последнего из детей своих, так же, как взяла когда-то первенца своего, с тем же спокойствием, с тою же радостью».

Речь его стала понемногу и вовсе неразборчивой, он едва уже шевелил губами. Евреи шептались между собой, говорили, что вода в той комнате, где только что умер человек, и впрямь нехороша, и припоминали, а не то выдумывали всякие подобные же страшные истории. Они отнесли его в дом к Лейтенанту и пересказали добросовестно все, что он им рассказывал. Тот уверил их, что умирающий был давно уже опаснейшим образом болен, и вызвал того самого врача, которого Майоратс-херр принял когда-то за смерть, в чьи дрожки впряжены были Голод и Боль. Врач осмотрел больного, пожал плечами, попробовал уколы, прижигания и прочие сильнодействующие средства, но покоя бедного Майоратс-херра нарушить уже не смог, а только лишь приблизил кончину. В тот же вечер Лейтенант с полным правом cмог вступить — уже в качестве хозяина — в майоратс-хаус, что он и сделал, и провел первую счастливую ночь на хозяйских перинах. Не преминул он вскоре выказать и отменное свое воспитание, и вкус к настоящей роскоши, устроив Майоратс-херру поистине царские похороны. Он закатил подряд несколько великолепных званых обедов, и не прошло недели, как весь город говорил уже о том, как несправедлива бывает порою судьба к людям столь замечательным.

Многие превозносили до небес его практический поистине склад ума, еще бы, ведь он достиг-таки поставленной цели, несмотря на все те бедствия, которые уготовила ему жизнь; другим приходили на память примеры истинного героизма, проявленного им в годы войны; нашлись даже и поклонники поэтических его талантов, предлагавшие ему свои услуги с целию издания славных господина Майоратс-херра виршей.

Вскорости, поскольку возраста он был вполне призывного, поступил он и в армию, и, уже генералом, предложил руку и сердце престарелой Хоф-даме, исправивши предварительно цвет носа своего, благодаря стараньям того же самого врача.

В честь свадьбы велено было зарезать всю домашнюю птицу, которую взращивал он так долго и прилежно в доме своём. Самое изысканное общество почтило его в сей день присутствием на церемонии, и каждый счел своим долгом отметить, что давно уже не нарушали спокойного течения жизни в городе празднества столь пышные. Ночь после свадьбы также, однако, выдалась неспокойной. Врачи уверяли впоследствии: Кузен-де просто-напросто перебрал немного бургонского, прислуга же говорила наверное, что как раз перед тем, как лечь в постель, Хоф-дама разбила эмалированный флакон с нюхательной солью, в котором заключен был дух прежнего ее любовника. И будто бы сей дух защищал со шпагой в руках кровать дамы сердца своего, и бились они с Кузеном всю ночь напролет, покуда, уже под утро, господин новый Майоратс-херр, потерявши окончательно силы, не вынужден был отступить. Хоф-дама не преминула наутро пройтись на сей счет и называла его духовидцем, да еще и чокнутым притом, когда же он, рассерчав, ответил ей что-то резкое, пригрозила разгласить историю эту при дворе и тем сделать из него предмет для всеобщих насмешек. Он упал к ее ногам, умоляя хранить молчание, и она ему это обещала, с тем, однако, условием, что он не станет препятствовать любым ее в доме причудам. Он согласился. Вскорости жена его взяла себе за правило, открывши все шкафы, часами рассматривать коллекцию, а собаки ее играли при этом с драгоценными гербами и частенько, играючи, разгрызали их — он же обязан был сносить все это безобразие без звука. Пришлось ему забыть также и о безукоризненном когда-то распорядке дня; собакам нравилось обедать раньше обычного часа, а потому жена переставила, а не то испортила попросту все его часы. Впрочем, теперь, когда жена поручила ему воспитание целой своры молодых легавых и гончих, времени для прогулок у него все равно, почитай, что и не оставалось вовсе. Старая добрая Урсула не осмеливалась теперь поддерживать его, хотя бы даже просто добрым словом; впрочем, и сам он вздрагивал от ужаса при одной только мысли — а вдруг и этой ночью жена выпустит из флакона злобного духа своего, а то и вовсе выгонит его со службы; он сжился понемногу с чисто физическим чувством страха, как бойцовый петух, обратившийся раз перед противником в бегство.

Зная о слабостях его и пользуясь внушенным ею страхом, жена вытеснила его понемногу из жилых комнат в мансарду, а в освободившихся в результате спальнях и залах основала одну за другой колонии для разнообразнейших собачьих рас. Несмотря на знатность свою и общественное положение, он не смел уже показываться в свете, куда жене его доступ теперь все равно был закрыт из-за истории с тайными родами и подменою младенца. Она, однако, не горевала вовсе и тем свободней предавалась своей страсти ко всяческого рода зверью, закрывши и свету доступ в дом, как только свет от нее отрекся. Находились, тем не менее, люди любопытные, которые прокрадывались по вечерам к закрытым ставнями окнами и, дождавшись, когда зажгут в доме свет, когда загорятся огромные люстры в парадной зале, забирались повыше, чтоб сквозь щели в ставнях увидеть хотя бы отблеск необычайных тамошних празднеств. После они рассказывали, будто видели внутри буквально сонмища собак и кошек, сидевших за большими, богато убранными столами, которые ломились от изысканнейших блюд в серебряной посуде; хозяйка дома на правильном французском уговаривала собравшееся общество отведать от скромного угощения, а господин генерал стоял навытяжку, с тарелкою в руке, за стулом пуделя, хозяйкина любимца. И как посмеялась хозяйка над милою выходкой двух псов, вытерших грязные лапы о большой, на камчатной скатерти, герб майората; и как выбивала при этом звонкую дробь тарелка в руках генерала — о пуговицы парадного мундира. «Что ж, вот мы все и развеселились, — сказала тогда хозяйка, — прочитайте-ка нам, голубчик, ваши вирши на именины моего Картуша!» Тут один из тех, кто подслушивал у ставен, не выдержал и тоже рассмеялся в голос, и в доме все смешалось. Хозяйка отдавала резким голосом приказы, собаки лаяли. Генерал велел прислуге посмотреть, что там на улице. Зрители, конечно же, разбежались, а на следующий день дом был обнесен высокою железной решеткой, и все его тайны скрылись навсегда от посторонних глаз.