Страница 3 из 65
Так называемые западные историки XIX века предлагали два основных, конкурировавших между собой ключа к решению проблемы культурного неравенства различных существующих человеческих обществ, и ни один из ключей, как выяснилось на поверку, не отпирал плотно запертую дверь. Возьмем для начала расовую теорию: что может свидетельствовать в пользу того, что физические расовые различия между членами generis homo (рода человеческого) имеют взаимосвязь с различиями в духовном уровне, который и является полем исторического исследования?
А если и принять существование такой взаимосвязи как аргумент для дискуссии, то как объяснить, что среди отцов-основателей ни одной цивилизации мы не находим представителей почти всех известных рас? Лишь черная раса не внесла пока, на данный момент, существенного вклада в развитие; однако, принимая во внимание краткость периода, в течение которого осуществлялся эксперимент с цивилизациями, это нельзя рассматривать как неоспоримое свидетельство ее несостоятельности; это может говорить лишь об отсутствии подходящих условий или нужного стимула. Что же касается окружающей среды, то неоспоримо явное сходство физических условий в долине нижнего течения Нила и нижнего течения Тигра и Евфрата, ставших колыбелью, соответственно египетской и шумерской цивилизаций; но если эти физические условия действительно явились первопричиной возникновения данных цивилизаций, отчего же тогда параллельно не возникли цивилизации в физически сходных условиях долин Иордана и Рио-Гранде? И почему цивилизация, возникшая на высокогорном экваториальном плато в Андах, не имеет своего африканского двойника в высокогорье Кении? Анализ этих якобы беспристрастных научных объяснений заставил меня обратиться к мифологии. При этом я чувствовал себя несколько неловко и испытывал замешательство, как будто совершил дерзкий шаг назад. Возможно, я был бы не столь неуверен в себе, знай я о том, что к тому времени — в период войны 1914–1918 годов — произошел резкий поворот в психологии. Если бы в то время я был знаком с работами К.Г. Юнга, они дали бы мне нужный ключ. На деле же я обнаружил его в «Фаусте» Гёте, которого я, к своему счастью, вызубрил в школе так тщательно, как и «Агамемнона» Эсхила.
Гетевский «Пролог в небесах» открывается гимном архангелов, воспевающих совершенство творений Господа. Но именно в силу того, что Его творения совершенны, Творец не оставил для Себя пространства для новых проявлений Своих творческих возможностей; и не было бы выхода из этого тупика, не появись перед Престолом Мефистофель — созданный специально для такой цели, бросив вызов Богу, требуя дать ему свободу испортить, если сможет, одно из самых совершенных созданий Творца. Бог принимает вызов и таким образом открывает для себя новую возможность совершенствовать свой созидательный труд. Столкновение двух личностей в виде Вызова-и-Ответа: не видим ли мы здесь те самые огниво и кремень, которые высекают при взаимном соприкосновении творческую искру?
В гётевской экспозиции сюжета «Божественной комедии» Мефистофель создан для того, чтобы быть обманутым, о чем это чудовище — к своему негодованию — догадывается слишком поздно. И тем не менее если в ответ на вызов дьявола Бог искренне рискует Своим творением, а мы должны допустить, что Он именно так и делает, чтобы получить возможность сотворить нечто новое, то мы вынуждены признать и то, что дьявол, видимо, не всегда остается в проигрыше. И таким образом, если действие Вызова-и-Ответа объясняет необъяснимые другим способом и непредсказуемые генезис и развитие цивилизаций, то оно также объясняет их надлом и распад. Большинство из множества известных нам цивилизаций уже распалось, и большая часть этого большинства прошла до конца той пологой тропы, что ведет к полному исчезновению.
Наше посмертное изучение погибших цивилизаций не позволяет нам составить гороскоп нашей собственной или какой-либо другой живой цивилизации. Согласно Шпенглеру, нет причин, почему бы ряд стимулирующих Вызовов не сопровождался последовательным рядом победных Ответов ad infinitum (до бесконечности). С другой стороны, если мы проведем эмпирический сравнительный анализ путей, которыми погибшие цивилизации проходили от стадии надлома до стадии распада, мы действительно найдем определенную степень единообразия, прямо-таки по Шпенглеру. И это, в конце концов, не столь уж удивительно, поскольку надлом предполагает утрату контроля. Это, в свою очередь, означает превращение свободы в авантюризм, и если свободные акты бесконечно разнообразны и абсолютно непредсказуемы, то автоматические процессы имеют тенденцию к единообразию и повторяемости.
Короче говоря, нормальная модель социальной дезинтеграции представляет собой раскол разрушающегося общества на непокорный бунтарский субстрат и все менее и менее влиятельное правящее меньшинство. Процесс разрушения не проходит ровно: он движется прыжками от мятежа к объединению и снова к мятежу. В период предпоследнего объединения правящему меньшинству удается приостановить на время фатальное саморазрушение общества при помощи создания универсального государства. В рамках универсального государства под властью правящего меньшинства пролетариат создает вселенскую церковь. И после очередного, и последнего, мятежа, во время которого дезинтеграция окончательно завершается, эта церковь способна сохраниться и стать той куколкой, из которой спустя время возникнет новая цивилизация. Современным западным студентам-историкам эти явления хорошо знакомы по примерам из греко-римской истории, таким как Pax Romana (Римский мир) и христианская церковь. Установление Августом Pax Romana вернуло, как казалось в то время, греко-римский мир на прочную основу, после того как он был истрепан несколькими столетиями нескончаемых войн, безвластия и революций. Но объединение, достигнутое Августом, оказалось не более чем передышкой. После двухсот пятидесяти лет относительного спокойствия империя в III веке христианской эры потерпела такой крах, от которого она так никогда и не смогла полностью оправиться, а при следующем кризисе — в V и VI веках — разрушилась до основания. Истинный выигрыш от этого временного Римского мира получила лишь христианская церковь. Церковь воспользовалась возможностью укорениться и распространиться; вначале стимулом для ее укрепления послужило преследование со стороны империи, пока наконец, поняв, что ей не удалось сокрушить церковь, империя не решила сделать ее своим партнером. А когда даже такая поддержка не смогла спасти империю от крушения, церковь прибрала к рукам все наследие. Подобные же отношения между увядающей цивилизацией и поднимающейся религией можно наблюдать в десятках других случаев. Например, на Дальнем Востоке империя Цинь и Хань играла роль Римской империи, а в роли христианской церкви выступала буддийская школа махаяна.
Если гибель одной цивилизации вызывает таким образом рождение другой, не получается ли так, что волнующий и на первый взгляд обнадеживающий поиск главной цели человеческих усилий сводится в конечном счете к унылому круговороту бесплодных повторений неоязычества? Такой циклический взгляд на процесс истории был воспринят как нечто само собой разумеющееся даже лучшими умами Греции и Индии — такими, скажем, как Аристотель и Будда, — и им даже не пришло в голову подумать о необходимости доказательств. С другой стороны, капитан Марриет, приписывая подобную точку зрения корабельному плотнику судна Его Королевского Величества «Гремучая змея», столь же безапелляционно считает эту циклическую теорию фантастической, поэтому представляет любезного истолкователя этой теории в комическом свете. Для нашего западного мышления циклическая теория, если принять ее всерьез, сведет историю к бессмысленной сказке, рассказанной идиотом. Однако простое неприятие само по себе не ведет к пассивному неверию. Традиционные христианские верования в геенну огненную и Судный день были столь же алогичными, и, однако, в них верили поколениями. Своей западной невосприимчивостью — и это во благо — к греческим и индийским учениям о цикличности мы обязаны иудейскому и зороастрийскому влиянию на наше миросозерцание.