Страница 52 из 112
Невысокого роста военный, в пехотном мундире, вошел в зал. Это был царь. Его голубые глаза оглядывали ряды офицеров. Богослужение еще не начиналось. Он шел со смешанным выражением неловкости, робости и угрюмой силы. После молебствия царь поцеловал чудотворный образ и заговорил тихим голосом, несколько раз прокашливаясь и поправляя усы. Между прочим, он сказал:
— Я здесь торжественно заявляю, что не заключу мира до тех пор, пока последний неприятельский воин не уйдет с земли моей. Я обращаюсь к вам, представителям дорогих мне войск гвардии, а в вашем лице ко всей единородной армии моей и благословляю ее на труд ратный.
Никого не поразило, что сутулый человек называл и великую страну, и армию, и гвардию своими, точно говорил о вещах. После царь вышел на балкон. Многотысячная толпа раскатисто, гулко кричала «ура» и, склонив знамена, опустилась на колени.
Голубь на карнизе с треском, словно внезапно раскрывшийся веер, взмахнул крыльями и поднялся в воздух, пролетев в аршине от царского лица. Стоявшие в дверях видели, как дрогнула рука Николая II, лежавшая на чугунных перилах балкона.
II
Николай Дмитриевич все эти дни приезжал домой поздно ночью. Лидия Никитишна виделась с ним лишь полчаса-час, так как утром он уезжал, когда она спала. Ей казалось, что его походка и голос изменились. Изменилось выражение глаз. Он не говорил монотонным голосом, смеялся громко, за ужином нарушал диету. Лицо его казалось ей белым, светящимся, точно лик святого.
Чувство радостного возбуждения охватило почти все русское высшее командование в первые дни мобилизации и развертывания армии. Для высшего командования победа России в войне была бы не только победой русского оружия, которой, конечно, каждый из генералов хотел, — это была бы победа и каждого командира, победа, продвигающая к власти, славе, отличиям, огромным денежным наградам. Эти два чувства — патриотизма и желания славы — в первые дни августа 1914 года вызывали у людей пожилых, много переживших и много видевших, юношеское радостное волнение.
Левашевский приехал к генералу-от-артиллерии Иванову. Адъютант командующего приветливым усталым голосом сказал:
— Николай Дмитриевич, у нас представители Юго-Западных дорог. Я полагаю, ваше присутствие при этой беседе будет как нельзя кстати.
Иванов, которого Левашевский считал неспособным, упрямым и во многих вопросах несамостоятельным, поднялся к нему навстречу и обнял его. И Левашевский с чувством волнения, точно родного, прижал к груди неприятного ему большеносого, бородатого старика. Он видел, что во время разговора начальник Юго-Западных дорог, известный в Киеве своим либерализмом, непринужденностью отношения к высоким чиновникам, сейчас с подчеркнутой почтительностью и даже угодливостью говорил Иванову:
— Если вашему высокопревосходительству план сокращения пассажирского движения кажется недостаточным, то благоволите сделать указания — я тотчас же в соответствии с ними перестрою график.
В глазах начальника дороги была радостная готовность к подчинению, которую Левашевский знал в молодых офицерах. Не верилось, что этот человек недели две тому назад рассказывал анекдотическую историю про то, как Иванов во время ревизии по ошибке попал в женскую баню.
Иванов проговорил:
— Я имел великую радость беседовать сегодня с государем по прямому проводу... Государь совершенно спокоен, и дух его ничем не омрачен... Он просил передать теплые пожелания всем моим ближайшим сотрудникам, следовательно и вам, Николай Дмитриевич.
Левашевский поклонился и сказал:
— Весь народ охвачен энтузиазмом. И что особенно, мне кажется, важно — не только русские и малороссы, но все национальности... Когда я ехал к вам, к дому начальника края шли отряды евреев с портретом государя, со знаменами и со свитками торы, старики с традиционными бородами, а рядом — «союз русского народа», — и все вместе кричат и поют.
Они заговорили о деле. Речь шла о снабжении формирующихся в районе Киева воинских частей снарядами и о снаряжении артиллерийских парков из запасов взрывчатых веществ, хранящихся в подземных складах на Лысой горе. Левашевский заметил, что командующий намеревался затруднить снаряжение бригады, которой командовал очень неприятный ему генерал, и, несмотря на всю целесообразность первоочередного снаряжения, настоял на другом, менее выгодном порядке снаряжения для этой бригады. Это не могло принести вреда, но, очевидно, Иванов был озабочен не только победой над немцами, а вступил в войну со всем сложным, тяжелым грузом личных выгод, тайных соображений и мелочных симпатий.
На обратном пути к себе в управление Левашевский снова встретился с патриотической манифестацией. Солдат-кучер злым голосом кричал:
— Поберегись, поберегись!
Лошади нервничали, так как манифестанты окружили коляску, кричали генералу «ура», а некоторые хлопали генеральских лошадей по крупу, гладили им бока. Лошади скалили зубы, глаза у них от волнения налились кровью. Кучер, боясь, как бы лошади не понесли, грубо кричал:
— Эй, отойди! Ты что махаешь руками, дела другого нет? Он тебя не трогает, и ты его не трогай. Слышишь ты, мадам, я тебе говорю!
Левашевский строго сказал:
— Терентьев!
Солдат оглянулся и жалобно проговорил:
— Ваше превосходительство, Челкуну прямо в морду лезут, разве мысленно?
Левашевский приподнялся и посмотрел — на всем Крещатике, медленно колыхаясь, двигалась толпа; над головами люди несли портреты царя и царицы, убранные трехцветными лентами, неохотно шевелящиеся русские и сербские флаги. Когда толпа останавливалась, флаги опадали, и десятки рук поднимались, чтобы расправить их. На всех балконах стояли люди. Жаркое солнце освещало эту огромную толпу, и в ярком свете его можно было легко видеть отдельные лица — мужчин в котелках, панамах, женщин в шляпках и платочках. Много было гимназистов и студентов. Все вытягивали шеи и вглядывались в сторону Думской площади, точно ждали каких-то внезапных событий. Над толпой видны были белые полотнища с надписями: «Да здравствует Сербия! Да здравствует Россия!»
Умиление охватило Левашевского. Вся Россия, почудилось ему, медленно и величественно двигалась с портретами и знаменами под ярким солнцем.
Он всматривался в лица людей, окружавших экипаж, улыбаясь, взял под козырек, когда дама бросила в него букет цветов, а гимназист, размахивая фуражкой с белым верхом, пронзительно крикнул:
— Урра непобедимой русской армии!
И только одно мешало ему умилиться до конца: воспоминание о разговоре с Ивановым. Левашевскому все представлялись морщинистые руки старика, мутные, с желтой искрой глаза. Ему было неприятно, что митрополит Флавиан благословлял Иванова на площади перед Софиевским собором.
Он сказал кучеру:
— Терентьев, объедем по Прорезной.
Когда они выехали из толпы, кучер, знавший хорошее расположение к себе генерала, сказал:
— Пьяный один, я все смотрел, на ногах не стоит и все барышень хватает, а им деться некуда — народ кругом, плачут прямо...
— Езжай, — коротко сказал Левашевский.
III
Прошли первые дни войны. Прекратились манифестации, пьяное выражение сошло с человеческих лиц, уже обыватели не кричат так охотно «ура» и не восторгаются словами воззваний и газетных передовиц. Прошла лихорадка, заставлявшая людей выходить ночью на улицу, затевать беседы с незнакомыми.
Перед воззваниями, расклеенными на стенах домов, стоят немногочисленные группы обывателей и читают: «Да не будет больше подъяремной Руси. Достояние Владимира Святого, затем Ярослава Осмомысла, князей Даниила и Романа, сбросив иго, да водрузит стяг единой, великой, нераздельной России. Да поможет Господь Царственному Своему Помазаннику, Императору Николаю Александровичу всея России завершить дело великого князя Ивана Калиты. А ты, многострадальная братская Русь, встань на сретение русской рати...»
И читающих уже не умиляют эти малопонятные слова. Еще не виден ужас войны, но холод ее законов уже коснулся народа. Никто не платит так жестоко, полной мерой за красоту лживых идей, как народ.