Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 112



— Что ж это ты неосторожный такой, или пьяный был?

Ольга медленно перебирала цветные лоскуты, подбирала наиболее подходящие для заплаты. Долго работала она у подоконника, на котором до сих пор лежали книжки Степана. Завыл гудок.

— Не зови, все равно не услышит, — сказала она.

Тяжелой была эта зима для Ольги Кольчугиной. Каждый день шел медленно, трудно. Ольге казалось, что дни такие темные, туманные, что трудно так ходить по холодной грязи, что воздух такой сырой и нелегкий для дыхания — все оттого, что плохо ей на душе. Дни длились долгие, а время шло быстро, скользило, не оставляя следов в душе и памяти. С утра она шла работать, и. одни и те же мысли тревожили ее, когда она проходила мимо завода, поднималась к переезду в город; так же тяжело было смотреть на темневшие среди тумана домны, так же болело сердце, когда гудок выл — к концу первой смены. Поздно вечером, дома, хорошее предчувствие приходило к ней. «Вернется, вернется», — думала она и шла к окну, вглядывалась в темноту.

— Надо будет утром доску положить через канаву, — озабоченно сказала она однажды Марфе, — а то с непривычки человек может в грязь ступить, Павел даже утонуть может.

— Павел утонет, а Степан пройдет, — понимая, о чем думает Ольга, отвечала Марфа.

А наутро Ольга пошла работать и не вспомнила о доске.

По воскресеньям она не ходила в церковь, Марфа ее как-то спросила:

— Что ж ты, богу перестала молиться?

Ольга проговорила:

— Я в бога верую, а попам верить перестала: они — как полицейские, все равно на царской службе.

Она сходила к гадалке в город, и та за двадцать копеек рассказала все, что хотелось ей знать: «для себя», «для дома», «что сердце успокоит»...

Ольга ушла от гадалки смущенная. Хотелось бы поверить в хорошее предсказание. «Посмеется, когда узнает», — подумала она.

Дома к ней очень сердечно относились Марфа и дед Платон. Старик все время бубнил с печки:

— Вернется. Вот я тебе говорю, ты послушай меня, вернется.

Ольга молчала, только изредка отмахивалась рукой, но когда старик начинал дремать, она сама его будила, спрашивала:

— Платон, а Платон, чаю, может, выпьешь?

Платон сонным обиженным голосом говорил:

— Только заснул, ох ты, ей-богу, — и, громко, сердито втягивая кипяток, заводил снова невнятный, но успокаивающий разговор: — Выйдет он. Степан не пропадет, нет, он всех вокруг пальца обведет, ему адвокатов не нужно, он сам первый себе будет адвокат. Сколько книг выучил, шутка ли!

И Ольга внимательно слушала.

Марфа последнее время стала меньше пить, может быть, оттого, что уж не стояла с утра до вечера на базаре с пухломордыми от водки печниками. Она поступила в мастерскую к поляку Гребельскому на Первую линию. В мастерской отливали гипсовых толстых собак, белых кур, высиживающих гипсовые яйца. Работали в мастерской, кроме Марфы, молодой парень Филиппов, мальчишка Васька, да сам хозяин наблюдал, как идет отливка в формы. Работали с утра до вечера; товар шел бойко, хоть гипсовые мопсы, раскрашенные грязной коричневой краской, были совсем нехороши — не то собака, не то свинья, туловище и лапы нелепо толстые, прямые, глупая полуоткрытая пасть. Покупали мопсов для украшения жизни рабочие, шахтеры, крестьяне, приезжавшие в воскресные дни на базар. Хозяин все плакался на разорение. Но Филиппов сказал Марфе, что Гребельский на этих мопсах в какой-то польской губернии уже дом себе построил.



— Все на рабочих наживаются, — объяснила ему Марфа. — Налетели, как вороны, со всего света. Завод-то чей? Французов, бельгийцев. А лавочников этих! Всем поклевать охота.

Филиппов рассмеялся и ничего не сказал ей в ответ. Марфу приняли в мастерскую на черную работу: составлять смесь, замачивать товар, следить за сушкой. Но она сразу все осмотрела, поняла и через две недели, никому ни слова не сказав, сама сообразила сделать форму петуха по рисунку из детской книги. Петух получился большой красоты — с высокой грудью, с пышным, богатым хвостом, ростом с настоящего. Марфа подобрала живые, яркие краски — и гребень стал красный, кумачовый, грудь — темная с золотом, а в хвосте играла изумрудная зелень, словно настоящее перо переливалось.

Хозяин, поглядев на петуха, сразу сообразил ему цену и испугался.

— Этот товар не пойдет, хрупкий слишком: не так тронешь — хвост отпадет; а русские люди любят прочность, — сказал он кисло.

А через месяц мастерская перестала выпускать кур и мопсов и хозяин нанял еще двух мальчиков и откупил у соседа сарай — так ходко брали люди пышных и ярких петухов. Хозяин дал Марфе в получку лишних три рубля и разрешил взять домой одного из петухов. Марфа сперва рассердилась и сказала, что имеет право разбить формы и не позволит Гребельскому работать ее петухов, но вскоре успокоилась. Дома она поставила петуха на окно и радовалась восхищению Павла.

Она рассказала мужу о том, что хозяин дал ей три рубля, и добродушно, уже без обиды, добавила:

— Ладно, пускай его, зато по людям разойдется скрозь. Красивый же, ей-богу, как живой; мягче на душе от такой забавы.

Молодой Филиппов иногда рассказывал ей шепотом про забастовки на петербургских заводах, про демонстрации, в которых ходили десятки тысяч человек.

— Так что полиция прячется, боится ихней силы, — говорил он. — Тут какой городок маленький, а завод — знаешь! А там, в Петербурге, рабочих миллион. Как выйдут — царь из дворца в море, говорят, уезжает!

Марфа рассказывала об этом Ольге и прибавляла:

— Я ведь, Оля, женщина старая, сонная, вино пью. Этих всех и не вижу даже, и интересу нет того. А в душе, вот как перед пятым годом, — неспокойно, весело. Ей-богу, правда! Как тогда — добьются своего, откроют тюрьмы, политиков повыпускают.

— Нет, не верю я, — отвечала Ольга.

А Марфа утешала ее умно, тонко, по-женски; и иногда Ольге казалось, что сбудется по Марфиным словам. Но большей частью не надеждой, а тоской жила Ольга.

В середине декабря установилась морозная, ясная погода. Снегу в этом году выпало мало, дули сильные холодные ветры, но все же веселей стало, когда на синем ясном небе светило зимнее солнце, а глинистая земля смерзлась, успокоилась, перестала хватать за ноги.

Подошло рождество. Ольга двадцать второго еще закончила работу в городе и начала готовиться к празднику: побелила стены, помыла горячей водой и выскоблила ножом табуреты и стол, очистила от копоти и нагара печные чугуны и кастрюли, постелила на кровать белое пикейное одеяло, а на подушки надела чистые ситцевые наволоки.

Готовилась она к празднику сдержанно, без волнения и радости, выполняя свою обязанность перед Романенковыми и Павлом; но готовилась тщательно, добросовестно, уважая обычай. Ольга знала тяжесть жизни, знала, как редки в ней праздники. Она сварила пшеничную кутью с медом, сварила и затем остудила в сенях большую банку взвара, приготовила холодец из свиных ножек, сварила борщ со свининой, купила в монопольке две бутылки водки: одну подкрасила вишневой наливкой и выставила на окно, а вторую спрятала в шкафчик. Она пошла за четыре версты к болгарину-огороднику, славившемуся умением солить огурцы, и купила у него пять десятков отборных огурчиков — крепких, хрустящих, пахнущих укропом и чесноком.

В первый день рождества Ольга с утра оделась по-праздничному, повязалась нарядным платком, надела новые калоши.

— Куда это? — спросила с любопытством Марфа.

— Надо, — ответила Ольга.

Она пошла на Ларинскую сторону, туда, где находились стеклянные домики англичан. Ольга еще осенью решила поздравить с праздником химика Алексея Давыдовича Карнацкого. Может быть, она уговорится стирать белье или убирать комнату, а от денег откажется. По дороге ей вспомнилось, как много лет назад — она еще тогда за Гомонова не выходила, — на пасху, в первый день, ходила она со Степкой в гости к крестному, Андрею Андреевичу... А на второй день пошла с Нюшей и со Степкой в рощу, как пели там, смеялись. А в страстную субботу ходили вместе со Степкой ко всенощной. И вспомнилась ей красивая, одновременно радостная и грустная служба, весеннее небо.