Страница 45 из 112
— Нет.
— И не брали поручения? Вы не делайте такого слишком правдивого лица, это выдает вас.
— Простите, но я ничего не знаю.
— Не валяйте дурака. Вы распороли подкладку тужурки и зашили рукопись, а затем передали ее — знаете, кому? Знаете же, я ведь тоже знаю.
Услышав про подкладку, Сергей подумал: «Вот я и пропал», — и у него в ботинке свело пальцы ноги.
Лебедев, глядя в лицо Сергею, ощупал свой портсигар, раскрыл его, достал папироску, помял ее меж пальцев, закрыл крышку портсигара, постучал по ней папироской, достал из кармана спички, встряхнул, по привычке курильщиков, коробочку — и все это, не отрывая глаз от лица Сергея.
— Что же, — спросил он добродушно, — как с подкладкой? Удивились, верно, что я знаю каждое ваше движение?
— Я ничего не знаю, — сказал Сергей уныло, — подкладку шутя разрезали, когда тужурка висела, мне двоюродный брат показывал новый перочинный нож и хвалился, что лезвие острое.
Лебедев внезапно вынул незажженную папиросу изо рта, отбросил спички и сказал:
— Вот что. Вы можете мне верить или не верить — мне вас жалко. Вы совершенно наивны. Поймите простую вещь. Вы берете пакет от Бахмутского и передаете его... вы ведь знаете, кому, не будем об этом сейчас говорить.
— Кому, кому? — спросил Сергей, вдруг поняв, что Лебедев не знает, кому он передал конверт.
— Это сейчас не важно, — быстро продолжал Лебедев, укрепляя Сергея в том, что ему ничего не известно о Кольчугине. — Важно вот что: факт передачи установлен. Понятно ли вам это? Больше того — известно, что вам не был знаком текст. И вы почему-то сами себя губите, вместо того чтобы сказать: да, я передал по просьбе Бахмутского пакет одному там человеку, не будем его упоминать, но содержание пакета не знал, просто оказал любезность родственнику. И что ж: мы вас выпускаем на все четыре стороны. А вы говорите: нет, не брал. А вы ведь брали? Брали. Разрезали подкладку? Было дело. Скрываете? Значит, вы член социал-демократической большевистской партии; значит, вы читали эти бумаги. А бумага возмутительного содержания. Понятно вам? Зовет свергать капиталистов, национализировать земли господ помещиков, содержит выпады против особы государя императора. А все это уже пахнет каторгой, — певуче, точно рассказывая сказку, сказал он и докончил: — А мне вас жалко, я допрашивал уж много сотен людей, но вы первый, который упорно, без всякого смысла, хочет сам себя упечь на каторгу.
Сергея Поразила логичность того, что говорил Лебедев. Он растерялся: в самом деле, не гибельно ли запирательство, когда все уж известно? Но в последнюю минуту Сергей уловил слишком уж настойчивое выражение глаз жандарма. Неужели властитель природы так заинтересован в том, чтобы арестант избежал приговора? И он снова подумал, что жандарм не знает, кому он передал бумаги.
— Видите ли, — медленно, стараясь скрыть необычайное волнение, сказал он, — предположим на секунду, на секунду только, что я взял какие-то бумаги, зашивал их там, ну, в общем все, что вы рассказываете, — то выходит, вы знаете, кому я их передал; а если б вы все знали, то вы бы мне сказали: вот такой-то говорит, что взял у Кравченко, — и все сразу ясно совсем.
— Да, вы правы, — сказал, усмехаясь, Лебедев, — человека, которому вы передали бумаги, я не знаю.
Он вдруг крикнул в сторону двери:
— Рукавко! — Повернувшись к Сергею, он проговорил: — Вы правы, его-то я не знаю. И как вы могли понять это? Рукавко! — снова позвал он.
Очевидно, жандарм, увидя бесцельность допроса, вызывал караул, чтобы отвести арестанта в камеру.
— Но вот этого я знаю! — скучающе, позевывая, сказал жандарм и указал Сергею на открывшуюся дверь.
Прямо перед ним стоял человек в серой арестантской одежде, за ним — конвойный солдат и тюремный надзиратель.
— А вы, надеюсь, тоже знакомы? — с небрежностью артиста спросил Лебедев.
И не страх, не тяжкое смущение испытал Сергей, увидя перед собой Кольчугина. Только в этот миг он понял счастье быть участником, пусть на миг, пусть даже едва, по касательной, борьбы рабочего класса за социализм. Друг стоял перед ним. Спокойно, выжидающе смотрел он на Сергея. И точно солнце внезапно осветило его, вмиг сняло плесень, легшую на душу.
— Знакомы? — спросил, поощрительно улыбаясь, жандарм.
Сергей ответил весело, уверенно:
— Нет, нет и нет.
— А ты-то, сукин сын, небось знаешь его? — внезапно придя в ярость, спросил Лебедев.
Кольчугин усмехнулся и ответил:
— Нет, не видел никогда.
Глаза Сергея затуманились слезами.
XXVI
Дождливым и холодным днем, в начале ноября, Звонков пришел к Ольге Кольчугиной. Звонков увидел, как постарела она. Морщины прошли по ее лицу, черные волосы поседели целыми прядями, она сильно исхудала, и от худобы еще заметней выступила ширина ее кости, особенно в плечах.
Он сел за стол, хотя она не приглашала его, обтер дождевую влагу со лба, отряхнул промокшую шапку.
— Вы одна, что ли, дома? — спросил он. — Все ваши-то где?
— Платона Марфа к доктору повезла, а мальчик уголь пошел собирать, — прокашлявшись, отвечала она ровным, глухим голосом.
Звонков искоса поглядел на Ольгу и проговорил:
— Вот такое дело случилось, Кольчугина.
Она стояла возле печки и молчала.
— Сын ваш находится в Киеве, в лукьяновской тюрьме, — сказал Звонков. — В тюрьму он попал не за разбой и не за кражу, а за защиту рабочего дела. Он поступил как честный и просветленный идеей рабочий. В тюрьме он никаких показаний жандармам не дает, рассказали люди. Передачу помощи ему оказывает Красный Крест, так что нужды он в тюрьме не терпит. Суд по его делу будет еще не скоро, месяца два еще пройдет, верно, не раньше, а может быть, и весной. Суд царский по головке не гладит, я вас неправдой утешать не хочу. Но мы верим, что народ сам достигнет своей свободы и откроет тюрьмы, выпустит на волю своих братьев. Сейчас поднимаются рабочие массы в Петербурге, под самым царским дворцом. А нет больше силы, чем у нас, рабочего класса. Увидите своего сына, недолго ждать уже.
Ольга внимательно смотрела прямо перед собой. Он замолчал и посмотрел в лицо Ольге.
— Слушайте, вот что я скажу вам, — проговорил он тихо, — я ваше горе понимаю, но мне не совестно перед вамп за Степана, я вам в глаза прямо смотрю, я ему помог на правильную дорогу выйти.
— В тюрьму? — спросила она.
— Да, — отвечал он, — в тюрьму, в Сибирь, в ссылку, в каторгу — за счастье рабочих людей, за справедливую жизнь.
Ольга недоверчиво усмехнулась, но ничего не сказала. Он спросил Ольгу, не нужно ли помочь ей, сказал, что должен уехать на время: чей-то подлый изменнический глаз следил за работой большевиков, уже арестованы его несколько товарищей; должно быть, и Степана выдал подлец провокатор.
— Нет, чего мне помогать, — сказала она раздраженно, — руки-то у меня остались, прокормлю и сына и себя.
Он встал, прощаясь с ней, и она быстро оглядела его красные от бессонницы веки, утомленные, измученные глаза, лицо с ввалившимися щеками и поняла, что этот молчаливый и спокойный человек уже не спит несколько ночей, загнанный изменой, что он валится с ног от усталости. Она сказала монотонно, негромко:
— Ночевать приходите, если негде, место ведь есть, и тюфяк Степана гуляет свободный.
— Некогда, — сказал он, — некогда, а придет время, высплюсь и я.
Ольга видела в окно, как Звонков, отойдя несколько шагов от дома, оглянулся, всматриваясь в туманную, затемненную мелким дождем степь, и, с трудом вытаскивая ноги из размокшей глинистой земли, медленно пошел в сторону завода. Она не отходила от окна и смотрела. Он шел, осторожно выбирая дорогу, в одном месте поскользнулся и едва не упал. Он поправил шапку, съехавшую с головы, и пошел дальше. А Ольга все стояла у окна. Над заводом, превозмогая дождь и туман, уже горели электрические фонари, сухой горячий дым стремился к небу, неся в себе красно-коричневые отблески огня; в том месте, где стояли доменные печи, на низких осенних облаках пробегали, мгновенно угасая, быстрые светлые зарницы, и при каждой беззвучной вспышке сердце еще сильнее щемило тоской и тревогой. Темнело быстро. Уже давно должен был возвратиться Павлик с глеевой горы. Ольга рада была одиночеству. Лишь оставшись одна, она горевала открыто. Она вынула из сундука старую рубаху сына и, осмотрев дыру на плече, недовольным голосом пробормотала: