Страница 31 из 112
Сергей сел на камень и вынул книжку. Он некоторое время рассматривал желтую обложку и обдумывал каждый раз удивляющую его фамилию издателя: «Антик». Под гул шторма особенно трогали бедные страсти и страдания странных, слабых людей — Минуты, седой девушки Марты, печальная судьба Нагеля. Он читал, и внутри у него жгло нетерпение, и он нарочно сдерживал себя, не уходил от моря. А тяжелые волны ударяли о берег с такой силой, что он жмурился каждый раз и, опуская книжку, пережидал, пока пройдет особенно сильный грохот.
Он не слышал, как подошла к нему Олеся, и не удивился, увидя ее рядом с собой. На ней была белая матросская блуза, синий тяжелый воротник поднимался над ее головой, и она, стараясь повернуться лицом к ветру, говорила что-то Сергею, но он не слышал из-за шума и только смотрел на ее сердитое лицо. Она наклонилась к его уху и сказала:
— Какой ужас в море! Я вас позвать пришла. Завтракать нужно.
Он вдохнул запах ее кожи и ошалел. По смешному выражению его лица она поняла, что сейчас он объяснится с ней. Она хотела этого и, сердясь на себя, пошла к морю. Во внезапно наступившей для них обоих тишине он обнял ее, и она прижалась к нему и спрятала лицо на его груди. Он поцеловал несколько раз ее затылок, испытывая странное чувство, он так и не мог понять — счастья или ужаса. Его вдруг поразила мысль: он стоит слабый, худой, и эта девушка, прячущая лицо на его груди, а вокруг шторм, и тучи над горами, и все равнодушно и враждебно человеку. А в нескольких шагах — несчастный этот ручеек вбегает в ревущее море. «Как смерть ребенка», — подумал Сергей. И от этого внезапно пришедшего чувства тоски, слабости своей среди рева моря, под страшными тучами, растерянность охватила его, жалость к Олесе, — вот он обманывает ее, он не сможет ее защитить; тоска и страх оттого, что он и любовь его беспомощны в мире могучих и равнодушных сил.
«Что за проклятие вечно думать, — мелькнула у него мысль, — в такую минуту. Ведь больше не будет ее, ведь это первая минута любви».
На обратном пути Олеся не смотрела на него, а он, уже возбужденный и радостный, держал ее руку и, столбенея от страсти, думал о ее груди. Гул моря сразу перестал глушить, и тучи не были видны под густой зеленью молодых дубов.
Вечером он видел, как на мирной, широкой, устланной сеном тачанке, под конвоем городового, увозили Игноровского. Но это событие, глубоко потрясшее всех криничан, мелькнуло по поверхности его сознания и тотчас нырнуло вглубь. Олеся... Олеся... Олеся... Лишь через много лет вдруг выплыло скорбное, надменное лицо Лидии Владимировны, ставшей на колени и поцеловавшей руку Игноровского, бледные старики, хмурое и расстроенное лицо Веньямина и сам преступник, тонким голоском крикнувший с тачанки: «Простите, если можете, это я вас толкнул на страшный грех», — и растерявшийся городовой, глядящий на непонятное ему прощание с поджигателем.
Ночью долго шел в комнате злой спор, часто переходивший в ругательные крики, оскорбления. На шум голосов зашли криничане, пришел сам Веньямин. Гриша, лохматый, полуголый, стоя посреди комнаты и подняв в руке незажженную четвериковую свечку, веско говорил:
— Все это само себя взрывает к чертовой матери. Никакой сюсюкающей любви, а одни лишь принципы революционного марксизма — вот что решит все ваши проблемы. Массы пролетариата! Социал-демократия! Вот! А народники, всякие эсеры и особенно вы, толстовцы, только путаетесь в ногах у пролетариата. Массовые стачки рабочих, борьба с отвратительным либерализмом, борьба с царем — вот вопросы русской жизни! А ваши бури в стакане воды — им всем грош цена!
Батько Соколовский, который ездил в Криницу, как грешные мусульмане ездят в Мекку, не хотел в святом месте видеть ничего дурного и повторял:
— Та нет же, господа, ей-богу, ничего же страшного же нет.
А Сергей удивлялся, почему людей волнуют такие пустяки, почему Василий Григорьевич с усталой скорбью говорит Грише:
— Все мы сеем пшеницу, все!
Он ушел бы к Олесе, но боялся, что Виктор заметит его отсутствие.
Какое прекрасное это было время и как мастерски он отравлял и портил лучшие дни своей жизни пустяковыми волнениями, страхами, ничтожными тревогами! То ему казалось, что ночью он бредил, громко произносил Олесино имя, и целый день после этого мучился, глядя на сдержанного, молчаливого Виктора, — неужели слышал? То его охватывал страх: ведь женитьбой он свяжет себя на всю жизнь, погубит свое научное будущее. То он мучился от неудовлетворенной страсти, любуясь Олесиной красотой. То ему казалось: он не влюблен, все — ошибка, она глупа, неинтересна, смешна, и он смешон своей любовью, и все посмеиваются над ней и над ним.
Утром он выходил во двор с намерением сказать ей, что не любит ее, а увидев, через несколько минут уж снова был рабски влюблен. Во время прогулок им часто удавалось отстать от гуляющих. Они забирались в заросли кизила и карагача; в страшной духоте летнего дня он прижимал ее к себе, гладил по плечам и по груди. Она начинала часто дышать, пробовала уходить, но он усаживал ее на землю, покрытую прошлогодними листьями, и целовал ее колени. Она поджимала ноги и быстро, укоризненно, как ребенку, шептала:
— Нельзя, нельзя, стыдно так.
Они целовались долго, жмурясь, и, как вынырнувшие купальщики, удивленно глядели на яркое синее небо, слушали цикад, касались руками горячих стволов деревьев, теплых от солнца дубовых листьев и снова целовались.
Олеся ревновала Сергея, и он, стыдясь своей невинности, нехотя сознавался ей, что был близок с актрисой Киевского драматического театра и с женой одного саперного офицера.
— Уйди, уйди от меня, — говорила она. — Неужели вот этими руками ты обнимал каких-то поганых?
— Почему ж поганых? — защищал Сергей своих придуманных любовниц.
— Ты их и сейчас любишь! — говорила она и с отчаянием восклицала: — Боже, почему я не могу тебя разлюбить! Виктор такой чистый, он мне говорил, что ни с кем не целовался никогда, а ты!.. И ты меня разлюбишь. А я тоже — дура хорошая: за всю жизнь только два раза целовалась.
Она была очень ревнива и даже заплакала от душевной боли. Ему захотелось успокоить ее и сознаться: никаких любовниц актрис и офицерш у него не было, а он тоже лишь целовался два раза — с гимназисткой Таней да но дороге в Криницу, в поезде, с курсисткой Зоей. К тому же обе были поповнами. Но он стыдился своей чистоты, как страшного греха, и, утешая Олесю, говорил:
— Ты же знала, что полюбила взрослого мужчину. Что же делать, дорогая моя, в современном обществе это почти правило... Но клянусь тебе, что с того дня я тебе верен, как раб.
Она по неопытности всему верила, но, хотя это была ее первая любовь, в ней сразу проявились сильные чувства женщины — обидчивость, подозрительность, тираническая требовательность; но Сергея это только радовало.
По вечерам она готовилась к переэкзаменовке по алгебре и словесности, а он уходил к морю. Каменистый пляж, скрытый горами, уже белел в глубокой тени, но от камней шел жар, как от еще не остывшей постели. Он смотрел на море любовался пеной прибоя, песком, быстро белевшим после отхлынувшей воды. Ему становилось грустно, он спрашивал себя: «Неужели я умру, мир уйдет от меня и я уйду, перестану быть?»
Потом он думал о своей научной будущности. Нет, конечно, он гениален, он освободит внутриатомную энергию. Но вскоре мысли его возвращались к Олесе. Он начинал убеждать себя, что не любит ее. «Мне ничего не стоит расстаться с ней. Сегодня же после ужина скажу ей, ведь любовь не такая совсем, это ведь только влечение. Конечно, влечение, — она ведь красива. А любовь — это...» Он ложился щекой на теплые плоские камни, ощущая кожей их шершавость, и закрывал глаза. Шум волн становился глуше, заполнял темноту, дыхание перехватывало, тепло камней грело сквозь легкую рубашку грудь, он запускал пальцы в гальку и бормотал:
— Олеся, Олеся...
Быстро раздевшись, он кидался в море и громко, по-жеребячьи, кричал, так хорошо делалось ему в теплой вечерней воде. Он плавал до тех пор, пока зубы не начинали стучать, и вылезал из воды, казалось ему, свободный от страстей.