Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 91



Он летел уже минут двадцать, жмурясь от плотного встречного ветра, и стал уже не на шутку зябнуть, и думать уже о том, что ждет его на другом берегу — удастся ли ему обогреться в землянке, выпить горячего чаю, найти попутную машину в город, — как вдруг привычный ровный гул мотора оборвался.

Криницкий не сразу понял, что случилось, — так необычайна была внезапно наступившая тишина.

Ветер, только что с силой бивший ему в лицо, прекратился. И Криницкий почувствовал другой ветер — сбоку, не тот, который вызывался движением самолета, а тот, настоящий, который свободно веял над морем.

И тут только дошло до его сознания, что мотор заглох, что они больше никуда не летят, а, медленно опускаясь, висят среди звезд над темной водой.

Внизу ничего не было видно, кроме тьмы, и определить, далеко ли до воды, Криницкий не мог. Но он твердо знал, что там вода, осенняя, холодная, и что она ждет их.

Терехин делал отчаянные усилия, чтобы запустить мотор, — Криницкий видел это по его движущимся плечам.

Но мотор упорно молчал, и Терехину, несомненно, уже самому было ясно, что запустить его не удастся. Самолет шел все вниз, вниз…

Это была гибель, смерть.

И только поверить в это было трудно, потому что удивительно погибать в такой тишине, при таком величавом сиянии звезд.

Но Криницкий все понимал отлично и нисколько себя не обманывал. Мысль о неизбежной смерти не особенно испугала его. В ту минуту не самая смерть казалась ему страшной, а неминуемое барахтанье в холодной воде перед смертью. Рассчитывать не на что. Чем меньше он будет барахтаться, тем лучше.

Плечи Терехина продолжали двигаться, он упорно работал штурвалом, стараясь заставить самолет планировать как можно дольше. Глядя сзади на его круглую голову в шлеме, неясно вырисовывавшуюся среди звезд, Криницкий думал о том, что их обоих ждет общая участь, и вдруг испытал к нему жгучую нежность. Он вспомнил, как Терехин бродил, вокруг землянки продчасти, как он собирая голубику для Елены Андреевны. Странно, что человек, полный такой живой любви, сейчас умрет.

Криницкий не знал, какое расстояние отделяет их от воды — десятки метров или сотни. Но это уже безразлично — на несколько минут раньше, на несколько минут позже… Очерк «Остающиеся на земле», лежащий в планшете, никогда не будет напечатан. Никогда Криницкий не узнает, чем кончится осада Ленинграда и та битва на Волге, под Сталинградом, о которой так упорно и так скупо сообщают сводки. Никогда он не увидит предстоящей победы…

И вдруг он заметил какие-то легкие тени, которые, проносясь мимо самолета, закрывали то одну звезду, то другую. Они двигались совсем близко, рядом, и одна из них даже слегка задела его по щеке чем-то мягким, теплым… По этому прикосновению он догадался — птицы! Птичья стая, летя через море на юг, прошла мимо медленно опускающегося самолета, и Криницкий почувствовал, нежность к птицам, теплым, живым, которых он тоже никогда уже больше не увидит. И благодарность за то, что одна из них коснулась его крылом.

Никогда он не узнает, что написано в тех письмах, которые ждут его в редакции, никогда ему не придется решать, отвечать на них или нет. Он подумал о жене с той же нежностью, с какой только что думал о Терехине, о птицах. Он любил жену и чувствовал к ней глубокую благодарность за то, что любил ее.

Трудна любовь.

Трудна борьба, трудна победа, трудна любовь, но чем труднее, тем дороже. В эту страшную минуту, убежденный, что все для него кончено, он чувствовал благодарность за то, что жил среди людей в великое время, любил их, видел, как они любит, страдал вместе с ними, мечтал вместе с ними и боролся за их мечту…

Далеко внизу, в темноте, впереди и несколько справа по ходу самолета, опытный взор мог бы различить темное пятно, еле приметное, которое казалось еще чернее окружающей тьмы. Оно медленно подползало под самолет, постепенно расширяясь. И трудно было определить, что случится раньше — самолет ли опустится в воду или черное пятно подползет под него.

То был западный пустынный мыс длинного острова Котлина, того самого, на восточном краю которого лежит Кронштадт. Терехин уже давно угадал этот мыс и, пока Криницкий, сидевший у него за спиной, молчаливо прощался, со вселенной, тянул и тянул к нему свой опускающийся самолет.

Они прошли на высоте одного метра над вялым прибоем и сели на хрустящую гальку у самой воды. Криницкий первый вылез из самолета и сразу же лег ничком на землю. Веря и не веря, щупал он обеими ладонями мокрый холодный песок. А Терехин сказал ему сверху, из кабины, ликующим голосом:

— Я знал: не дотяну — не увижу больше Елены Андреевны. И вот — дотянул!..



Он спрыгнул вниз и прибавил:

— Пойдемте искать живых людей. Нужно же доложиться…

1959

СУД

Заговорили о стыде. Не вообще о стыде, а о стыде, казалось бы, напрасном, когда словно и нечего стыдиться, а стыдно.

Встретились они случайно. Кто-то узнал, что Соколовский приехал дня на два в город, созвонились с ним по телефону, позвонили остальным, кого припомнили, и сошлось человек восемь. Все они прослужили всю воину вместе, в одной авиадивизии, но летчиков среди них не было, народ подобрался наземный, аэродромный — инженеры, штабники. Инженер-полковник Корниенко и подполковник Максимов продолжали еще служить, остальные давно демобилизовались.

Начали с водки, но водка как-то не пошла. У одного оказалась язва, у другого нелады с печенью, остальным просто не захотелось. Они давно не виделись и теперь осторожно оглядывали друг друга, удрученно думая: до чего же ты, милый мой, постарел! Те, которые были знакомы семейно, вполголоса рассказывали друг другу о детях, передавали приветы от жен. Расспрашивали о работе, но работали все в разных местах, и потому ответы получали самые общие. Разговор о стыде начался уже за полночь, и невольно затеял его сам Корниенко, рассказав, как до сих пор не оставляет его чувство виноватости всякий раз, когда он видит свою старшую дочь.

— Глаза у меня бегают, голос меняется, а скажите, чем я перед ней виноват? — спросил он. — Что с матерью ее разошелся?

Корниенко сильно обрюзг за последние годы, раздался в ширину, казалось, китель вот-вот лопнет на нем. Одутловатое лицо его было болезненно бледно, и только черные сметливые, очень подвижные глаза делили его похожим на прежнего ладного и крепкого инженера первой эскадрильи.

— Как будто я не все для нее делал, что должен, — продолжал он.

— Все-то все, да вот, выходит, не все, — сказал Максимов.

— Две мои младшие девочки того от меня не имели, что она имела!

— Ну, это как считать. Все-таки ты лишил ее семьи.

— Почему лишил! — возразил Корниенко. — Мать ее в войну опять вышла замуж, сына родила. Моя дочь живет в семье… Мы с моей первой женой и сейчас в хороших отношениях, она ко мне претензий никаких не имеет.

— Она не имеет, а дочка твоя имеет…

— И дочка не имеет! — сказал Корниенко запальчиво.

— Ну, значит, сам ты имеешь к себе претензии, — настойчиво продолжал Максимов. — Иначе не чувствовал бы себя виноватым.

— В чем я был виноват? — воскликнул Корниенко. — Такое получилось положение, что хоть голову разбей, а ничего не придумаешь. Мне девятнадцать было, когда я женился, а ей и девятнадцати не было. Мы с ней на лодке вместе катались все лето, целовались на острове. Я тогда студент был, на второй курс перешел, начитанный, говорливый, а опыта никакого. Чего только я не говорил ей тогда, в чем только не клялся — вспомнить стыдно. Но в общем-то тетушки ее нас поженили, я очень ее тетушкам понравился. Был у меня в душе перед свадьбой тревожный холодок, как не быть, но я заглушил его — приятное дело жениховство, весь этот шум вокруг. Да уже и ходу назад не было. А прошло два дня после свадьбы, и вижу я, что совсем ее не люблю. Не люблю и кругом перед ней виноват. Что делать? В душе одно желание — сбежать хоть на край света, — но ведь нельзя, и сказать даже никому нельзя… С вами бывало такое?