Страница 44 из 91
Ноги скользили и вязли в мокрой глине. Свет падал через отверстие входа, но в первую минуту казалось, что в укрытии темно. Кто-то там уже стоял в полумраке. Двое. Поблескивала мокрая кожа реглана.
Елена Андреевна вскрикнула, метнулась, вскинула руки, обняла Завойко за шею и прильнула к нему.
Она любила Завойко и в эту минуту, измученная страхом за него, внезапно его нашедшая, счастливая, что видит его живым, забыла обо всем, и выдала себя.
И опомнилась только тогда, когда, прижавшись щекой к груди Завойко, заметила краем глаза, что рядом с ним стоит политрук Чирков и смотрит на нее восхищенно и ласково.
Она мгновенно отскочила от Завойко и даже брезгливо заложила руки за спину. Лицо ее презрительно сморщилось, глаза сузились. Она кинула недобрый взгляд на Чиркова, отвернулась и стала смотреть наружу.
Они стояли вчетвером в тесном укрытии, а кругом гремело и гремело. Стволы деревьев переламывались со звонким треском, и вершины медленно падали, мягко шурша. Они, не отрываясь, смотрели в сторону света, через вход, но там ничего не было видно, кроме мечущихся на ветру кустов с уже редкими листьями, желтыми и красными, и с большими светлыми каплями на прутьях. В перерывах между взрывами слышен был шум дождя, сильный и ровный.
— Льет, — сказал Завойко. — Я вышел из мастерской — только крапало, а дошел до леса — полило как из ведра… Пришлось спрятаться…
В этих нелепых, неуклюжих словах он выразил все, что переполняло его, — и смущение, и счастье, что она беспокоилась о нем, и надежду, и страх перед нею, и всю многолетнюю нежность к ней.
Но она уже целиком была по власти раскаяния, что выдала себя.
— Так вы здесь спрятались от дождя! — воскликнула она, сразу переходя в тот недобрый, насмешливый тон, которым всегда с ним разговаривала. — Вот это мило!
Завойко беззащитно взглянул на нее.
Но она, словно подстегнутая, продолжала:
— У нас, по крайней мере, достаточно храбрости, чтобы признаться, что мы спрятались от обстрела, а не от дождя. Правда, товарищ интендант?
— Так вы хотите сказать, что я струсил? — проговорил Завойко изменившимся голосом.
— Ничего я не хочу сказать. Я только говорю, что у храброго человека нет нужды скрывать, что он прячется в укрытии от обстрела, а не от дождя…
Не успела она договорить, как он, согнувшись, чтобы не удариться лбом о верхнюю перекладину входа, крупно шагнул вперед, в сторону света.
— Стойте! Куда вы! Да стоите же! — воскликнула она совсем другим голосом, полным испуга, тревоги, любви, раскаяния, и схватила его за кожаный пояс реглана, чтобы остановить.
Но он вырвался сильным движением. И вот он уже стоял снаружи, и из укрытия видны были только его ноги да полы кожаного реглана.
С отчаянным, странным, неправдоподобным криком она кинулась за ним.
И Криницкий сразу же прыгнул за нею.
Но на пороге грохот нового взрыва оглушил Криницкого, и плотная полна воздуха бросила его обратно. Криницкий повалился спиной на Чиркова, повалил его, и они забарахтались на липком полу, торопясь подняться.
Через полминуты они оба вышли из укрытия.
Инженер по ремонту лежал в траве во весь рост, обратив побелевшее лицо к небу. Дождь бил в его широко открытые немигающие глаза. Черная, густая кровь текла из-под плеча кожаного реглана, растекалась между травинок.
Елена Андреевна на коленях стояла перед ним в траве и бормотала что-то невнятное, и все гладила и гладила его по лбу, по волосам, а кровь его текла ей под колени.
Дождь скоро кончился, ветер разогнал тучи. Солнце спускалось к западу по громадному, чисто вымытому куполу неба и так сверкало в каплях, висящих на каждой травнике, что невольно жмурились глаза. Осенний лес пылал вокруг аэродрома, словно весь в разноцветных флагах, и непривычная тишина стояла над всем холодно пламенеющим простором, потому что немцы перестали стрелять. Только фронт глухо и равномерно урчал за южным краем леса да птичьи стаи, готовящиеся к отлету, вдруг застилали полнеба, как живая движущаяся сеть.
Потом зашло солнце, и закат угасал долго-долго, меняя цвета и постепенно бледнея. Уже давно выступили звезды, как большие светлые капли, и густая тьма клубилась над землей, а он все алел длинной узкой полоской над черными зубцами далеких елок. И только когда он уже потух совсем и тьма над землей стала плотной и ровной и созвездия в небе выступили все целиком, до последней, еле мерцающей звездочки, Криницкий отправился к самолету Терехина. Сегодня ночью Криницкий улетал в Ленинград, в свою редакцию.
Провожали Криницкого Чирков и Гожев. Они долго шли втроем по аэродрому, не видя друг друга в непроглядной тьме. Чирков был молчалив, угрюм и расстроен. Гожев, напротив, был приветлив и заботлив; он все боялся, что Криницкий озябнет в полете, и несколько раз спросил, надел ли он под китель фуфайку.
Терехин встретил Криницкого у самолета.
— Так летим, товарищ интендант? — спросил он.
— Ясно, летим, — ответил Криницкий.
Терехин помолчал, подумал и опять спросил:
— Вам сегодня нужно лететь?
— Конечно, сегодня, — ответил Криницкий. — А что?
— Да нет, ничего, — сказал Терехин. — Завойко обещал посмотреть самолет, да уже теперь не посмотрит… Долетим, не беспокойтесь… Я просто привык, что Завойко всегда мой самолет смотрит…
Предстоящей полет этот как будто несколько беспокоил и Гожева. Впрочем, возможно, он не меньше тревожился всякий раз, когда выпускал Терехина в воздух.
— Ты сегодня над Кронштадтом не лети, — сказал он Терехину, стоя у самолета. — Они привыкли, что мы всегда норовим пройти над Кронштадтом, и стерегут там.
— Нет, зачем мне Кронштадт, — ответил Терехин. — Я сегодня пойду западнее, напрямик, над чистым морем.
— Ты выше, выше держи, а то они знают, что ты над самой водой ползешь.
— Буду сегодня держать повыше.
Криницкий уже сидел в самолете, за спиной Терехина, борта доходили ему до подмышек, плечи и голова торчали наружу. Техник, еле видимый, прыгал во тьме перед носом самолета, раскручивая винт.
— Подымите воротник шипели, интендант, — сказал Гожев из темноты. — Прилетайте к нам еще. В нашей дыре без гостей скучно…
Он помолчал с минуту. Потом, словно решившись, сказал Терехину совсем другим, грудным голосом:
— Ну, давай… Счастливо…
Мотор загремел, завыл, самолет медленно развернулся против ветра, немилосердно подкидывая Криницкого и побежал сквозь тьму. Того мгновения, когда они оторвались от летного поля, Криницкий не заметил, потому что земля была не видна. Ветер бил ему в лицо, мотор пел гулко и ровно, и он понял, что они уже летят.
Только тьма внизу, ни одного огонька, — второй год на земле не зажигали огней. Зато сверху и кругом: горели яркие сентябрьские звезды, совсем близкие на вид, и, так как звезды не перемещались вместе с самолетом, казалось, что самолет неподвижен. И все же Криницкий, несмотря на тьму, безошибочно отгадал, когда они пересекли береговую черту и полетели над водой; конечно, воды он не видел, но как бы оттенок тьмы внизу изменился.
Озираясь, вглядываясь в края звездного купола, он в разных концах, далеко-далеко, замечал между звездами размытые багряные пятна. Это были зарева, отражения в небе дальних пожаров, вечно пылавших вдоль фронта. Он летел через Финский залив осенью 1942 года, когда исполинская линия фронта, причудливо петляя, пересекала весь европейский материк от Ледовитого океана до гор Кавказа, до Черного моря. Это был тот напряженнейший период великой борьбы, когда борющиеся силы достигли временного равновесия. Немцы еще упрямо рвались вперед, но натыкались на непреодолимое сопротивление и нигде не могли продвинуться ни на шаг. Мы уже готовились к ответному удару, который должен был смести все и решить все. Но сокрушающий удар этот был еще весь впереди. И в ту безлунную сентябрьскую ночь, когда военный журналист Криницкий летел через темное море на маленьком открытом связном самолете, сидя за спиной летчика Терехина, ничего еще не было решено и ничего еще не было известно.