Страница 66 из 88
«Я слишком много страдала и вполне искупила ошибки, которые могла совершить в молодости: счастье, из сострадания ко мне, снова вернулось вместе с тобою».
Об этой ошибке, которую Наталья Николаевна «могла» совершить, она поведала перед смертью воспитательнице детей Ланских, женщине, «посвятившей младшим сестрам и мне всю жизнь и внушавшей матери такое доверие, что на смертном одре она поручила нас ее заботам, прося не покидать дом до замужества последней из нас», — как писала А. П. Арапова. Эта женщина, Констанция, видимо, потом рассказывала Александре Петровне Ланской-Араповой о покаянных словах Натальи Николаевны: «Видите, дорогая Констанция, сколько лет прошло с тех пор, а я не переставала строго допытывать свою совесть, и единственный поступок, в котором она меня уличает, это… свидание, за которое муж мой заплатил кровью, а я — счастьем и покоем всей своей жизни. Бог свидетель, что оно было столько же кратко, сколько невинно. Единственным извинением мне может послужить моя неопытность на почве сострадания… Но кто допустит его искренность?»
Счастье все же «вернулось» к этой исстрадавшейся душе. Но если оно «вернулось», значит, оно уже было — в ее первой любви к Пушкину. Сколько раз, должно быть, перечитывала Наталья Николаевна его признания: «Не можешь вообразить, какая тоска без тебя», «Конечно, друг мой, кроме тебя в жизни моей утешения нет — и жить с тобой в разлуке так же глупо, как и тяжело». Утешение может дать только любящая и любимая женщина… Тот, кто не испытал подобного, может дальше продолжать обвинять Наталью Николаевну в том, что она не любила Пушкина, и доказывать, что не была с ним счастлива. Была… Теперь другое — ровное и тихое счастье. И «несмотря на то что я окружена заботами и привязанностью всей моей семьи, иногда такая тоска охватывает меня, что я чувствую потребность в молитве. Эти минуты сосредоточенности перед иконой, в самом уединенном уголке дома, приносят мне облегчение. Тогда я снова обретаю душевное спокойствие, которое часто принимали за холодность и меня в ней упрекали. Что поделаешь? У сердца есть своя стыдливость».
Второй муж как мог охранял ее от воспоминаний, потому единомыслие было и в образе жизни супругов: «Втираться в интимные придворные круги — ты знаешь мое к тому отвращение; я боюсь оказаться не на своем месте и подвергнуться какому-либо унижению. Я нахожу, что мы должны появляться при дворе, только когда получаем на то приказание, в противном случае лучше сидеть дома спокойно. Я всегда придерживалась этого принципа и никогда не бывала в неловком положении. Какой-то инстинкт меня от этого удерживает» (из письма Натальи Николаевны П. П. Ланскому, 1849 г.).
И все же в «неловкое» положение, независимо от воли, Наталья Николаевна попадала неоднократно в совершенно неожиданных местах. Об одном таком эпизоде рассказывает А. П. Арапова, аттестуя его как «пустяшный», однако «неизгладимо запечатлевшийся в моем уме, так как мое шестнадцатилетнее мышление сразу постигло вечно сочащуюся рану, нанесенную матери тем прошлым, о котором все близкие тщательно избегали ей напоминать». Семейство находилось «на водах» за границей, в Гейдельберге. Жили в большой гостинице. «Обедающих было немного. Мы занимали один конец стола, а на противоположном собиралась группа из восьми до десяти русских студентов и студенток. Курсистки в ту пору не существовали. Мы изредка глядели на них, они с своей стороны наблюдали за нами, но знакомства не завязывали… Когда я проходила однажды по опустелой и уже приведенной в порядок комнате, мне бросилась в глаза оставленная книга. Схватить ее и влететь в гостиную, где находились родители и сестры, было делом одной минуты.
— Посмотрите! — радостно воскликнула я. — Русская книга и разогнута как раз на статье о Пушкине. „В этот приезд в Москву, — стала я громко читать, — произошла роковая встреча с Натальей Николаевной Гончаровой, той бессердечной женщиной, которая погубила всю его жизнь…“
— Довольно, — строго перебил отец, — отнеси сейчас на место. Что за глупое любопытство совать нос в чужие книги!
Я тут только сообразила свою оплошность и виновато взглянула на мать. Я до сих пор не забыла ее смертельную бледность, то выражение гнетущей скорби… она закрыла лицо руками и, пока я поспешно выходила, до моего слуха болезненным стоном долетело:
— Никогда меня не пощадят, и вдобавок перед детьми!
Напрасно страдала она мыслью уничижения перед нами, зная, что часто нет судей строже собственных детей. Ни одна мрачная тень не подкралась к ее светлому облику, и частые обидные нападки вызывали в нас лишь острую негодующую боль…»
Наталья Николаевна, по ее собственным словам, «давно, давно, пока еще жизнь не сломила», была «беззаботная, доверчивая, веселая». Ее дочь утверждает: «несмотря на то что ее вторая семейная жизнь согласием и счастьем сложилась почти недосягаемым идеалом, веселой я ее никогда не видела. Мягкий ее голос никогда порывом смеха не прозвучал в моих ушах, тихая, затаенная грусть всегда витала над нею. В зловещие январские дни она сказывалась нагляднее; она удалялась от всякого развлечения, и только в усугубленной молитве искала облегчения страдающей душе».
Эту постоянную «затаенную грусть» должен был чувствовать и Петр Петрович. И не только чувствовать, но и ясно понимать причину этой грусти… Понимать и мириться с тем, что сердце его жены часто обращено в прошлое, а дети Пушкина ей так дороги, что она и на короткий срок не соглашалась оставить их одних, чтобы поехать к мужу. Это положение вещей она и называла тем «тяжелым бременем, что я принесла тебе в приданое», в котором Ланской хочет «найти еще и счастье».