Страница 31 из 34
В течение восьми часов Паршивый был между жизнью и смертью. Из города приехала санитарная машина и на ней — Томас, брат Паршивого, работавший в автобусном парке. Он как безумный вбежал в дом и в коридоре столкнулся с Ритой-Дурехой, которая с выражением ужаса на лице выходила из комнаты больного. Мать и сын судорожно обнялись.
— Ты опоздал, Томас, — сказала Дуреха. — Твой брат только что умер.
Томаса точно ударило током. У него выступили слезы на глазах, и он выругался сквозь зубы, как бы в бессильном бунте против бога. А женщины в дверях дома начали всхлипывать и плакать в голос, и Андрес, «человек, которого сбоку не видно», тоже вышел из комнаты, такой сгорбленный, словно он разглядывал икры самой маленькой карлицы на свете. И Даниэлю-Совенку захотелось плакать, но он сдержал слезы, потому что Роке-Навозник бдительным оком следил за ним с деспотической строгостью. Он с удивлением отметил, что теперь все любили Паршивого. Вокруг слышались всхлипывания и стоны, словно Герман-Паршивый был родным сыном всем женщинам селения. И Совенка в некотором роде утешало это свидетельство солидарности.
Пока их покойного друга обряжали, Навозник и Совенок отправились в кузницу.
— Паршивый умер, отец, — сказал Навозник.
И даже у Пако-кузнеца, такого большого и сильного, при этом известии подкосились ноги, и ему пришлось сесть. Потом, как бы борясь со своей слабостью, он сказал:
— Жизнь прожить — не поле перейти.
Навозник спросил:
— Что ты хочешь сказать, отец?
— Ничего. Хлебните-ка! — почти с яростью ответил Пако-кузнец и протянул ему бурдюк с вином.
В этот день все казалось печальным и мрачным — и горы, и луга, и улицы, и дома селения, и пение птиц. Пако-кузнец сказал, что им нужно заказать в городе венок погибшему другу, и они пошли к Зайчихам и заказали его по телефону. Камила тоже плакала, и хотя разговор был долгий, она не взяла за него платы. Потом они вернулись в дом Германа-Паршивого. Рита-Дуреха прижала к груди Даниэля-Совенка и пролепетала, что просит простить ее, но что Даниэль был лучшим другом Германа и поэтому, когда она обнимает его, ей кажется, что она еще может обнять сына. И Совенку стало еще грустнее при мысли о том, что через месяц он уедет в город выбиваться в люди, а Рите, которая была совсем не так глупа, как говорили, придется остаться без Паршивого и без него, на которого она могла бы перенести свои материнские чувства. И сапожник тоже обнял за плечи его и Навозника и сказал, что благодарен им за то, что они спасли его сына на реке; не их вина, если смерть все-таки унесла его — от судьбы не уйдешь.
Женщины все плакали возле покойника, и время от времени одна из них в порыве чувств целовала и сжимала в объятиях холодное тельце Паршивого, еще громче рыдая и голося.
Братья Германа обвязали ему голову полотенцем, чтобы не видно было проплешин, и от этого Даниэлю-Совенку стало еще горше, потому что так его друг выглядел арабчонком, а не христианином. Совенок надеялся, что на дона Хосе, священника, это произведет такое же впечатление. Но дон Хосе пришел, обнял сапожника и соборовал Паршивого, не обратив внимания на полотенце.
Взрослые редко замечают острую душевную боль детей. Даже отец Совенка, сыровар, увидев его после несчастного случая, вместо того чтобы утешить, только сказал:
— Вот видишь, Даниэль, чем кончаются шалости. То, что случилось с сыном сапожника, могло случиться и с тобой. Надеюсь, это послужит тебе уроком.
Даниэль-Совенок ничего не ответил, потому что чувствовал, что если заговорит, то расплачется. Отец не хотел понять, что, когда произошел несчастный случай, они не затевали никакой шалости, а просто хотели убить водяного дурака. И не принимал в расчет, что дробь, которая попала ему в щеку в то утро, когда они с помощью герцога убили ястреба, точно так же могла попасть ему в висок и отправить его на тот свет. Взрослые приписывают несчастья неосторожности детей, забывая, что все в руке божьей и что взрослые тоже иногда поступают неосторожно.
Даниэль-Совенок провел ночь в бдении у тела умершего. Он чувствовал, что навсегда прощается не только с другом, но и с какой-то частицей самого себя и что отныне все для него будет не таким, как прежде. Раньше он думал, что Роке-Навозник и Герман-Паршивый почувствуют себя очень одинокими, когда он уедет в город выбиваться в люди, а теперь оказывалось, что чувствует себя одиноким, ужасающе одиноким, он, и только он. В сокровенной глубине его существа вдруг поблекло, померкло что-то светлое — быть может, вера в нескончаемость детства. Он отдал себе отчет в том, что всем суждено умереть — и старикам, и детям. Никогда раньше он не задумывался над этим и теперь испытывал тягостное, мучительное ощущение, словно ему не хватало воздуха. То было мрачное, скорбное озарение: жить — значит каждый день понемножку умирать, неотвратимо умирать. В конце концов все умрут — и он сам, и дон Хосе, и отец, и мать, и Перечницы, и Кино, и пять Зайчих, и Антонио-Брюхан, и Мика, и Мариука-ука, и дон Антонино, маркиз, и даже Пако-кузнец. Все они недолговечны, и лет через сто в селении от них не останется и воспоминания, как теперь не осталось и воспоминания о тех, кто жил за сто лет до них. Селение станет другим, и произойдет это медленно и неуловимо. Все, абсолютно все, кто сейчас живет на этом косогоре, уйдут из жизни, а мир и не заметит перемены. Смерть молчалива, таинственна и ужасна.
На рассвете Даниэль-Совенок покинул покойника и пошел домой завтракать. Есть ему не хотелось, но в предвидении близких волнений было бы неосмотрительно не подкрепиться. В этот час селение казалось оцепеневшим, словно скованное холодом смерти. И деревья будто съежились. И похоронно звучало кукарекание петухов, которые пели как бы под сурдинку, точно боялись нарушить скорбную сосредоточенность долины. И горы, громоздившиеся под свинцовым небом, были одеты в траур. И даже пасшиеся на лугах коровы щипали траву как-то особенно скучливо и уныло.
Даниэль-Совенок, как только позавтракал, вернулся в селение. Проходя мимо обнесенного глинобитной стеной дома аптекаря, он увидел скворца, клевавшего ягоды на придорожном кизиловом дереве, и с обостренной болью подумал о Паршивом, навеки утраченном друге. Порывшись в кармане, он вытащил рогатку и вложил в нее камень. Потом тщательно прицелился и с силой натянул резинку. Камень ударил в грудь дрозда с сухим стуком — треснули косточки. Совенок подбежал к убитой птице и дрожащими руками поднял ее. Потом двинулся дальше с дроздом в кармане.
Когда он пришел, Герман-Паршивый уже лежал в гробу. Это был белый, покрытый лаком гроб, который сапожник заказал в городе. Прибыл и заказанный венок с лентой, на которой было написано: «Паршивый, твои друзья Совенок и Навозник никогда не забудут тебя». Рита-Дуреха опять сжала Даниэля в объятиях и шепнула ему, что венок очень хороший. Но Томас, брат Германа, работавший в автобусном парке, увидев надпись, рассердился и отрезал от ленты кусок, где было написано «Паршивый», оставив только: «твои друзья Совенок и Навозник никогда не забудут тебя».
Пока Томас резал ленту, а остальные смотрели на него, Совенок потихоньку положил дрозда в гроб возле тела друга. Он подумал, что Паршивый, который так любил птиц, без сомнения, будет благодарен ему за это на том свете. Но Томас, кладя венок на место, в ноги покойнику, заметил мертвую птицу, непонятным образом оказавшуюся возле брата. Он низко наклонился, чтобы удостовериться, что перед ним действительно дрозд, но, и убедившись в этом, не решился прикоснуться к птице. От суеверного страха у него пробежали мурашки по спине.
— Что… кто… как, черт возьми, это оказалось здесь?
После того как Томас рассердился из-за венка, Даниэль-Совенок не осмелился признаться, что виноват в этом новом происшествии. Изумление Томаса скоро передалось всем присутствующим, которые подходили посмотреть на птицу. Никто, однако, не отваживался дотронуться до нее.
— Как в гробу оказался дрозд?
Рита-Дуреха обводила взглядом соседей, стараясь найти случившемуся разумное объяснение. Но на всех лицах она читала одинаковую озадаченность.