Страница 34 из 34
Кино спустился. И когда Даниэль-Совенок увидел его культяпку, у него в памяти ожило былое, и он почувствовал стеснение в груди, будто ему недоставало воздуха. И Кино-Однорукому тоже было грустно терять друга, и, чтобы скрыть волнение, он похлопывал себя культяпкой по подбородку и через силу улыбался.
— Так-то, малыш… Кто бы мог подумать… Вот какое дело… — От смущения он даже не заметил, что слова его лишены всякого смысла. — Пусть это пойдет тебе на благо.
А потом Панчо-Безбожник напустился на сыровара за то, что тот посылал сына в монастырский коллеж. Сыровар оборвал его:
— Я привел к тебе малого, чтобы он попрощался с тобой и твоей семьей, а не пришел обсуждать, учиться ли ему у монаха или у мирянина.
Панчо рассмеялся, отпустил крепкое словечко и сказал Даниэлю, что хорошо бы он выучился на врача и занял в селении место дона Рикардо, который уже совсем одряхлел. Потом сказал сыровару, хлопнув его по плечу:
— Как летит время, старина!
А сыровар проговорил:
— Мы люди маленькие.
И Пешка тоже был с ними очень приветлив и сказал отцу, что Даниэль способный мальчик и далеко пойдет, если только будет прилежно учиться. И добавил — пусть посмотрят на него. Он тоже начинал с нуля. Он был никем, но собственными силами пробил себе дорогу и вышел в люди. Он так гордился самим собой, что судорожно кривил рот и уже почти кусал свою бакенбарду, когда они ушли, оставив его наедине с его гордостью и его гримасами.
Дон Хосе, настоящий святой, дал ему добрые советы и пожелал успехов. За версту было видно, что дону Хосе жаль расставаться с ним. И Даниэль-Совенок вспомнил проповедь, которую священник произнес на рождество Богородицы. Дон Хосе, священник, сказал тогда, что каждому предначертана своя дорога в жизни, и что, поддавшись честолюбию или алчности, можно уклониться от этой дороги, и что нищий может быть богаче миллионера, окруженного в своем дворце статуями и слугами.
Вспомнив это, Даниэль подумал, что уклоняется со своей дороги из-за честолюбия отца. И едва не вздрогнул. Его охватила печаль при мысли о том, что, быть может, когда он вернется в селение, он найдет дона Хосе уже не в исповедальне, а в церковной нише, в образе святого с венцом и подножием. Но в таком случае его тело будет гнить возле тела Германа-Паршивого на маленьком кладбище, осененном двумя кипарисами. И он долгим взглядом посмотрел на дона Хосе, подавленный предчувствием, что уже не увидит больше, как священник говорит, жестикулирует, щурит свои гноящиеся глазки-буравчики.
А проходя мимо виллы Индейца, он взгрустнул о Мике, которая была в городе и собиралась на днях выйти замуж. Но почувствовал, что у него тяжело на сердце не потому, что он не может видеть Мику, а потому, что Мика не увидит его перед тем, как он покинет долину, не подумает о том, как он несчастен, и не пожалеет его.
Навозник не стал прощаться с ним — сказал, что утром придет на станцию. Он хотел обнять его в последнюю минуту и убедиться в том, что Совенок сумеет до конца быть мужчиной. Навозник часто предупреждал его:
— Не вздумай плакать, когда будешь уезжать. Мужчина не должен плакать, даже если у него в ужасных муках умирает отец.
Даниэль-Совенок с тоской вспоминал последний вечер, который он провел в долине. Он повернулся в постели и снова взглянул на гребень Пико-Рандо, освещенный первыми лучами солнца. У него затрепетали крылья носа: повеяло густым запахом сырой травы и навоза. Внезапно он вздрогнул. Долина была еще безлюдна, и тем не менее он только что услышал человеческий голос. Он прислушался. Голос донесся снова, намеренно приглушенный.
— Совенок!
Он вскочил с кровати, бросился к окну и выглянул на шоссе. Внизу, на асфальте, с пустой кринкой в руке стояла Ука-ука. У нее необычно блестели глаза.
— Знаешь, Совенок, меня послали в Ла-Кульеру за молоком. Я не смогу прийти на станцию попрощаться с тобой.
Услышав тихий и нежный голос девочки, Даниэль-Совенок почувствовал, как в груди его рвется какая-то сокровенная струна. Девочка размахивала кринкой из стороны в сторону, неотрывно глядя на него. Ее косы блестели на солнце.
— Прощай, Ука-ука, — сказал Совенок, и в голосе его прозвучало странное тремоло.
— Совенок, ты не забудешь меня?
Даниэль поставил локти на подоконник и подпер руками голову. Ему было очень стыдно сказать то, что хотелось, но он понимал, что другого случая уже не представится.
— Ука-ука… — выговорил он наконец. — Не давай Перечнице выводить у тебя веснушки. Слышишь? Я не хочу, чтобы она их вывела!
И он отпрянул от окна, потому что знал, что заплачет, и не хотел, чтобы Ука-ука это увидела. А начав одеваться, он с необычной ясностью и остротой ощутил, что вступает не на тот путь, который предначертал ему господь. И тут он наконец заплакал.