Страница 48 из 61
Спектр Метаметафоры ныне доходит до не различимых взором инфракрасных и ультрафиолетовых областей, от космических инверсий пространства к инверсиям звука и самой семантики слова.
У поэзии есть свои внутренние законы поступательного движения. Где-то в 30-х годах замолкли обэриуты, позднее забыли Хлебникова. Ныне движение началось с той самой точки, на которой остановились тогда. Ныне зеркальный паровоз метаметафоры двинулся дальше.
ЗЕРКАЛЬНЫЙ ПАРОВОЗ
шел с четырех сторон
из четырех прозрачных перспектив
он преломлялся в пятой перспективе
шел с неба к небу
от земли к земле
шел из себя к себе
из света в свет
По рельсам света
вдоль
по лунным шпалам я
вдаль
шел раздвигая даль прохладного лекала
входя в туннель зрачка Ивана Ильича
увидевшего свет в конце начала
он вез весь свет
и вместе с ним себя
вёз паровоз весь воздух весь вокзал
все небо
до последнего луча
он вез
всю высь
из звезд
он огибал край света
краями света
и мерцал как Гектор перед битвой
доспехами зеркальными сквозь небо...
-------------------------------------------------------------------
МЕТАКОД И ЛИТЕРАТУРА – Обретение космоса –
И в Упанишадах, и в Апокалипсисе, и в «Голубиной книге» говорится о «космическом человеке», из которого возникает мир. Подобно Фениксу, горел и не сгорал Пуруша в индийских Упанишадах.
Весна была его жертвенным маслом, лето — дровами, а осень — самой жертвой...
Когда разделили Пурушу, на сколько частей он был разделен?
Чем стали уста его, чем руки, чем бедра, ноги?..
Луна родилась из мысли, из глаз возникло солнце...
Из пупа возникло воздушное пространство, из головы возникло небо.
Из ног — земля, страны света — из слуха. Так распределились миры.
Насколько живучей оказалась эта метафора, можно судить по видению Аввакума в тюремном остроге:
«Распространился язык мой и тело, а затем весь широк и пространен под небом стал. Вместил в себя небо, звезды и всю вселенную.
Так добро и любезно на земле лежати и светом одеянну и небом покрыту быти...»
Это чрезвычайно примечательный древний образ, когда человек вмещает в себя и небо, и звезды, и всю вселенную. Он становится не узником, заключенным внутри бездны, а ее наиполнейшим вместилищем.
Поэта не смущает, что человек мал, а вселенная неизмеримо больше, ибо для него есть иное, тайное зрение, где меньшее вмещает большее, а последний становится первым. Само небо становилось кожей вселенского человека, а его телесная нагота затмевала сияние всего мироздания: «Одеялся светом, яко ризою, наг на суде стояще».
Если «царь небесный» предстоял наг, то царь земной, наоборот, облачался в звездные ризы — «одеялся светом». Он надевал иа себя корону, усыпанную драгоценными камнями, символизировавшую звездный купол, усыпанный звездами, и он держал в своих руках державу и скипетр — луну и солнце.
Ярчайший образ такой человекоподобной вселенной и такого вселенского тела запечатлен в архитектуре древнерусского храма. Здесь купол символизировал невидимое небо, а нижняя часть — землю; вся служба в песнопениях и действии повторяла космогоническую историю сотворения мира и человека.
Светлое здание невидимой, внутренней вселенной, казалось, содрогнулось и рухнуло, когда Петр I привез из Европы готторпский глобус и установил его на бесплатное обозрение. Грозный самодержец призывал этим шагом отвратить свой взор от символической иллюзорной вселенной храма и обратить его в реальную звездную бесконечность. Внутренний купол готторпского глобуса — первого русского планетария — должен был заменить собой внутренний купол храма. Смотрите, вот она, звездная бездна, окружающая человека.
Срывалась внешняя позолота, с храмов падали на землю колокола. Но вместе с тем срывалась и космическая оболочка с телесного облика человека. Теперь царь не выходил к народу, «одеянный светом, яко ризою». Ризы, символизирующие звездное небо, были сброшены, их сменил скромный мундир бомбардира Преображенского полка. Трудно было представить эту обыденную телесную оболочку вместилищем всей вселенной. Недаром Петр I так любил демонстрировать хрупкость и непрочность человеческого тела, заставляя придворных присутствовать при вскрытии трупов. Петр словно хотел сказать голосом своей эпохи: посмотрите, здесь все чрезвычайно просто, здесь нет никаких небес, здесь только мускулы и кости.
Отец Петра с трепетом читал письма Аввакума, где тот говорил о своих вселенских видениях. На Петра такое письмо не могло бы произвести серьезного впечатления. Тело перестало быть «телесным храмом». Храм превратился в здание, демонстрирующее могущество «архитектора вселенной», блещущее парадом и подавляющее своей мощью. Петропавловский, Исаакиевский, Казанский – вот соборы петровской и послепетровской эпохи. Их не сравнишь с храмом Покрова на, Нерли, с соборами Московского Кремля, с Киевской и Новгородской Софией. Образ человекоподобной вселенной исчез. Купол стал больше похож на потолок планетария. Каково место человека в этой бесконечной звездной бездне?
У Державина это слепящий восторг человека, находящегося в центре звездной бесконечности и управляющего ею: «Я связь миров повсюду сущих...» Однако предсмертные строки поэта пронизаны другим ощущением. Восторг сменяется глухим разочарованием и ужасом перед черной бездной.
Зияющее «жерло вечности», пожирающее человека,— вот что увидел поэт в окружающем его мировом пространстве. Теперь сама Гея — природа — стала пожирательницей своих детей. Именно так и говорится у Тютчева об этой бездне — природе.
Все та же пылающая бездна «звезд полна», но теперь она рождает другие образы. Пусть это не Кронос, пожирающий своих сыновей, а пушкинская «равнодушная природа» — природа-мать, но мать, равнодушная к своим детям. Это не богородица — матерь мира, о которой пелось, что чрево ее пространнее небес. Это не заступница, спускающаяся в ад, чтобы облегчить муки грешников в «хождении по мукам». Это равнодушная, чуждая человеку космическая природа, и храм здесь другой. О нем писал Тургенев в своих «Стихотворениях в прозе».
Вселенная-планетарий, вселенная-обсерватория лишь на первых порах вызывала восторг поэтов. Но все чаще восторг сменялся разочарованием и ужасом на краю звездной бездны.
Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся;
Приемлем с жизнью смерть свою,
На то, чтоб умереть, родимся,
Без жалости все смерть разит:
И звезды ею сокрушатся,
И солнцы ею потушатся,
И всем мирам она грозит.
(Г.Державин)
У Достоевского Иван Карамазов в воображаемой беседе С чертом припоминает забавнейший анекдот, сочиненный им еще в гимназии. Некий человек после смерти за свои сомнения обречен шествовать по вселенной, по той самой пустой вселенной, в которую он глубоко верит. «Присудили, видишь, его, чтобы прошел во мраке квадриллион километров...» Путник прошел это расстояние за биллион лет.
Это ньютоновская бесконечная бездна, простирающаяся вглубь и вширь периодически, однообразно и монотонно. Это ньютоновское бесконечное время и бесконечное пространство, пожирающее миры и дела людей. Здесь царил однообразный, безжизненный космос, и норой казалось человеку XIX века — «его же царствию не будет конца». Но конец этому царствию наступил в XX столетии.
Оказалось, что нет этой бесконечной бездны, нет абсолютного времени. Ведь еще в двадцатые годы девятнадцатого столетия в этом направлении шел Лобачевский. Но его высмеяли, не поняли. Над воображаемой геометрией смеялись, называя ученого «воображаемым профессором».
Лобачевский пытался проверить свою геометрию в космосе, измеряя астрономические звездные расстояния, он пытается открыть для этого специальный семинар в университете, ввести высшую геодезию и теорию фигуры земли, но ученые мужи отклонили это ходатайство. На евклидову-то геометрию времени не хватает, а тут еще какая-то воображаемая!