Страница 109 из 111
В Самаре на Троицкой улице, в глубине грязного двора, я нашел каменный сарай, а над ним надстроена примитивного вида квартира из 4-х комнат; в двух жила моя жена с дочерью Ольгой, а в другой половине жил с семьей крещеный еврей — бывший фельдфебель в японскую войну, а теперь занимавший весьма важный и доходный пост комиссара какого-то продовольственного комитета. Обстановка в наших комнатах была мизерная: кроме кроватей, умывальника и шкапа, в ней ничего не было. В середине стояла небольшая железная печь «буржуйка» (это название, данное внасмешку большевиками, так как считалось, что такой «излишней роскошью», как печь, пользуются только избалованные «буржуи»), обогревавшая обе комнаты, на ней же варился и кипяток для утреннего и вечернего чая. Обедали у дочери Наташи. Там все семейство в 5 душ и няня помещались в одной комнате.
Жилищная теснота в Самаре была обычным явлением, несмотря на то, что в городе было много прекрасных многоэтажных домов новейшей постройки. Но эти дома стояли пустыми, были разгромлены, без окон, дверей и без паркета, сожженного на топливо; водопровод и паровое отопление были разрушены, трубы на морозе лопались. Захватывая каждый новый город, большевистская орда занимала лучшие в городе большие дома, изгнав оттуда жильцов. Сжигались паркеты, двери и окна, сжигалась мебель, потом без отопления дом замерзал, и красный полк или комитет, разрушив и загадив этот дом, перебирался в другой — тоже большой и видный дом.
Главный инженер Маковский был в отъезде, его заменял помощник; он назначил меня в технический отдел для ведения регистрации строительных и земляных работ на линии. Жалования мне полагалось 1800 рублей советских, и давался паек на хлеб и продукты от железнодорожной лавки. Ни жалования, ни пайка нам не хватало, так как один обед у Наташи стоил 300 рублей без хлеба. Приходилось расходовать оставшийся запас от дорожных денег, а потом продавать по частям платья, которые считались лишними, но таких у меня оставалось немного — все лишнее было уже продано в Юзовке. Наши дамы продавали сервизы, разные платья, материи, столовое серебро и такие вещи, без которых в условиях теперешней нищенской жизни легко можно было обойтись. Переезжая сюда из Петрограда, партия имела свой отдельный поезд, и каждая семья получила товарный вагон, поэтому вещей можно было забрать много. Сентябрь был солнечный, теплый, и жить там вначале было довольно сносно. По вечерам мы ходили в городской сад, на берегу Волги, там играл городской оркестр, а в антрактах чубатые «оратели» говорили речи, возбуждая публику против буржуев и интеллигентов и восхваляя большевизм. Начались холода, паек уменьшился, дров не было, и мы питались супами, кашами, черным хлебом и картофелем.
Наше управление «Безникер» занимало трехэтажный дом какого-то коммерсанта. Служащих было 150 человек, не считая персонала рабочих и техников на линии. Собирались мы аккуратно в 10 часов утра, расписывались на контрольных листах, писали бумаги, чертили планы, вычислялась кубатура земляных работ, посылались отчеты в Москву, но постройка на линии подвигалась тихо: сгоняемые для принудительных работ с окрестных деревень крестьяне манкировали, часто бастовали и даже несколько раз разбегались по домам для образования вооруженных отрядов против советских комиссаров, забиравших насильственно сельские запасы хлеба и овощей.
В нашем управлении сидел комиссар Павлов — рабочий с одного из петроградских заводов, побывавший в тюрьмах нахал, сварливый пьяница и зверского вида драчун; под свою квартиру занял бывший Кумысный курорт, колотил там свою жену Матрену, в своем кабинете скреплял красными чернилами приносимые на подпись исходящие бумаги. По залам управления ходил в папахе и пропойным хрипом выкрикивал краткие речи; в них разносил «спецов» — бывших буржуев, грозя чрезвычайкой за сочувствие контрреволюции. Однажды за ночной пьяный дебош в своем доме и избитие до полусмерти своей бабы был наконец сменен по приказу из Москвы.
Павлов был переведен на линию, а к нам прислали из Саратова нового комиссара. Это был человек с военной выправкой, ходил с револьвером в защитной форме, носил шпоры; его фигура обличала в нем бывшего жандарма, каковые до революции стояли на перронах железнодорожных станций. В противоположность Павлову, был молчалив, мрачен, ходил по залам большими шагами, звеня шпорами, поводил, как таракан, длинными усами, черными цыганскими глазами смотрел исподлобья и никаких речей не произносил. В своем письменном столе держал про запас несколько бутылок водки; страдал хронической белой горячкой с периодическими приступами мрачной меланхолии. Тогда бывал он очень бледен, нетверд был на ногах; проходя по залу, костенеющим языком выпускал матерную ругань по адресу служащих. В один из таких периодов он пришел в чертежную и без всяких предисловий произнес обычную ругань. Тут были инженер, несколько барышень-чертежниц и машинистка — моя дочь Ольга. Все служащие подали на него коллективную жалобу. Главный инженер послал ее в Москву, в «Ком-госор». Приехала опять следственная комиссия. Комиссар готовил встречное обвинение служащих и собирал материалы о прошлом каждого, подписавшего жалобу.
Первая подпись была моей дочери Ольги. Ему кто-то из своих сыщиков донес, что она дочь «бывшего учителя», который в действительности есть адмирал. Он отметил это себе для памяти на настольном календаре. В его отсутствие мой зять Вояковский, зайдя в его кабинет с бумагами, прочел эту запись и сейчас же сообщил мне об этом. Я немедленно обратился к главному инженеру, и он дал мне открытый билет для срочной командировки по делам постройки в Петроград, где я рассчитывал в Литовском или Польском «Комитете для эвакуации беженцев» получить паспорт для возвращения на родину, в г. Вильно.
До Москвы в вагоне третьего класса, набитом до потолка «командированными» советскими служащими, ехал, между прочим, высокого роста старый красноармеец, с виду напоминавший бывшего генерала с кавалерийской выправкой. Он мне напоминал кого-то, я где-то его встречал во время войны; а теперь из его разговора с соседними красноармейцами выяснилось, что он в последнее время был в Самаре начальником штаба командующего Заволжским военным округом (командующим армией был еврей Шрейдер или Шнейдер под псевдонимом «Перковского», бывший портной из Екатеринослава, родственник и протеже Троцкого); он ехал в Москву к литовскому генеральному консульству для получения оттуда командировки в Литву, где он должен был принять начальствование над пограничной литовской армией для военных операций против Польши (он считал себя литовским подданным потому, что еще до войны состоял в Виленском жандармском управлении). Я, вглядываясь в его физиономию, вспомнил, что встречал этого жандарма в 1915 году в Риге у генерала Курлова. Это был генерал Бойко — бывший жандарм, а теперь верный слуга коммунистов, отправляющийся в Литву воевать с Польшей, куда я собирался вернуться при первой возможности.
В Москве возле вокзала рынок продуктов («обжорный ряд») был в полном ходу. Можно было купить хлеб, овощи, мясо. У латков толпился народ и с животной жадностью пожирал горячие щи, наливаемые из дымящихся здесь же котлов. Магазины с продуктами и съестные лавки были здесь уже открыты, а на окнах лавок виднелся кое-где сахар и даже вино. Это приятно ласкало глаз, отвыкший видеть такие редкие лакомства в свободной продаже. Благодаря рекомендательному письму мне удалось получить билет на скорый поезд в Петроград, и я неожиданно попал в чистый новый вагон второго класса без мягких диванов, но каждый пассажир имел спальное место. В купе нас было четверо: старенький генерал, доктор, профессор какой-то высшей школы и я; все числились на советской службе.
12 мая 1921 г., на седьмой день по выезде из Самары, в ясный, теплый день я прибыл в Петроград. У вокзала извозчиков не было, стояли только ручные двуколки для багажа, а сами пассажиры ходили пешком. Город с первого взгляда произвел на меня даже приятное впечатление: полная тишина на улицах (за отсутствием лошадей), публики на Невском очень немного, а на боковых улицах ни души; мостовые заросли зеленой травой. Я вспомнил древнюю Помпею, там было также тихо и как бы слегка таинственно; город точно вымер: ни в окнах, ни на балконах громадных домов не видно ни одной живой фигуры. Мои шаги по каменной панели раздавались эхом по пустой улице, а двуколка с вещами ехала без шуму по мягкой траве.