Страница 61 из 72
Виталий Леонтьевич пожал плечами и промолчал.
Они перекинулись несколькими незначительными, фразами, потом она снова попыталась свести разговор к его занятиям. При этом, вроде бы и отвлеченно, изложила свою точку зрения на предмет:
— Когда человеку есть что делать и он полон мыслей, он не может бездействовать. Его прямо-таки распирает. А лень — та же привычка. Ленивыми не родятся, ленивыми становятся. Дал себе поблажку сегодня, дал завтра, а потом пошло: зачем делать сегодня то, что можно отложить на завтра?
— Суждение достаточно поверхностное. — Он сказал это, пожалуй, излишне резко и, смягчая впечатление, попросил: — Давай прекратим об этом, потому что такой серьезный разговор требует и много времени, и много напряжения. Сегодня мне не хотелось бы его вести. Ведь часто случается, что все ему непонятное человек считает неправильным. При этом он развивает лишь свою точку зрения, а чужую отвергает начисто. И все потому, что он ее не понимает. Это плодит много длительных и бесцельных споров, при которых люди не устанавливают истину, а лишь высказывают свои соображения.
— Давай прекратим, — неожиданно легко согласилась она.
Прошелестела крыльями писклявая летучая мышь, сердито ругнулись гудками катера, их недовольные голоса прокатились по воде и дальним эхом откликнулись в прибрежном бору. За невидимыми бревнами тяжело плеснул кто-то — то ли рыба, то ли поздний купальщик, а они сидели молча, и им казалось, что время остановилось, что на многие версты залегла тишина и кроме них двоих никого нет под черным, роняющим звезды небом. Потом они целовались. От долгого ощущения ее податливых влажных губ у Виталия Леонтьевича сладко кружилась голова и путались мысли.
В конструкторском отделе на их отношения обратили внимание, и когда Виталий Леонтьевич даже по делу подходил к столу Марии Павловны, копировщицы многозначительно переглядывались.
Однажды Павел Матвеевич Скворцов попытался обратить на это внимание Виталия Леонтьевича. Он вошел по какому-то пустячному делу и, кончив его, нерешительно замямлил насчет того, что ходят, мол, слухи.
— Вы о чем? — насторожился Виталий Леонтьевич.
— Ну, как бы это поделикатней…
— Это что, относится к работе?
— И да и нет.
— ДА — НЕТ можете оставить на память. О чем ходят слухи?
— Вы же понимаете…
— Знаете что, Павел Матвеевич. Я уважаю вас как инженера. Вы устраиваете меня как начальник бюро. А роль рыночной сплетницы вам не идет. Я все понимаю и во всем отдаю себе отчет. Теперь вы меня поняли?
— Честное слово, я из самых благих побуждений.
— Я и не думаю, что из подхалимства. У вас еще что-нибудь ко мне есть?.. Да, кстати, как у нас с ДРС-4?
Хотя с Павлом Матвеевичем Виталий Леонтьевич вел себя подобающе, на самом деле он обеспокоился, насторожился и на каждого работника отдела стал смотреть с подозрением. Если он подходил к группе и при его приближении разговор смолкал, он думал, что говорили о нем, и, чувствуя, что краснеет, развязно осведомлялся о чем-нибудь; если же беседа продолжалась, то Виталий Леонтьевич предполагал, что разговаривающие по молчаливому уговору вдруг сменили тему. Эта постоянная связь окружающего с собой сделала его минимальным и неуравновешенным.
Мнительность особенно обострилась с приездом жены. Не рискуя быть вспыльчивым на работе, дома он давал волю своему испортившемуся характеру. Ссоры, бывшие прежде в семье редкостью, теперь стали чуть не ежедневными. Собственно, ссорами это назвать было нельзя, потому что буйствовал лишь Виталий Леонтьевич.
Все раздражало его в Валентине. Ему казалось, что раньше он не замечал ни ее уютных привычек, ни дурных манер лишь потому, что не имел возможности сравнивать. Теперь же ее заботливые вопросы о том, что приготовить ему на обед, просьбы о деньгах, спокойно восторженные рассказы о Танюшке наводили на него уныние и непременно привлекали образ другой женщины, чем-то напоминавшей ему беззаботную студенческую молодость.
Порой ему казалось, что так дальше продолжаться не может, что жизнь в одной квартире с Валентиной становится совсем невыносимой. Однажды он даже оказал ей, что уйдет. Но когда, путаясь в узких штанинах кальсон и длинных рукавах рубашек и сорочек, начал сталкивать в чемоданы белье, решил, что уход его вызовет множество толков, что ему, вероятно, придется объясняться на заводе, и передумал. Только спать после этого стал в кабинете, что не мешало ему каждое утро выходить к завтраку и брюзжать, что отбивные пережарены, а эскалоп недосолен.
Он был уверен, что жена догадывается о причине происходящего, и ему хотелось решительного объяснения, хотелось жалить ее обидными словами, травить сознанием того, что все, к чему она стремилась эти десять лет, чему отдавала все силы — блеф, кисейный занавес, которым она пыталась отгородить его от жизни, от окружающих, которых она, несомненно, ненавидела и страшилась, как ненавидит и страшится дневного света крот, счастливый своим захороненным, незрячим счастьем.
Но Валентина ни о чем не спрашивала и ничего не говорила. Отчужденное молчание было ее защитным барьером, который не позволял ему удостовериться в ее истинных предположениях и намерениях. Лишь однажды она изменила себе. Случилось это во время болезни Танюшки, когда врач посоветовал достать биомицин. Валентина передала это мужу. Но он, не осознал еще сути, — лишь потому, что просьба исходила от нее, ответил крикливо:
— У меня не аптекарский магазин. А таскаться по городу я не намерен.
— Врач сказал, что биомицин есть в заводской поликлинике.
— Поликлиника не в моем ведении.
— Мерзавец! — сказала она коротко и вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.
Лишь после ее ухода Виталий Леонтьевич уразумел, о чем шла речь, и долго стоял, беспомощно опершись о стол, — Танюшку он любил. По негласному уговору с женой, они всячески оберегали дочь от грязи, с которой соприкоснулась их семья. Прислушиваясь к глухим шагам Валентины в соседней комнате, Виталий Леонтьевич рисовал самые ужасные картины и, наконец, не выдержав, пошел в заводскую поликлинику. Лекарства там не оказалось. Тогда Виталий Леонтьевич взял дежурную машину и одну за другой объехал все городские аптеки. Когда и в последней ему ответили «нет», он растерялся и всю дорогу ругал фармацевтов, употребляя, к удивлению шофера, очень рискованные выражения. Биомицин стал его навязчивой идеей. Он думал о нем целый день, просил сослуживцев о протекции, а когда оказалось, что никто помочь не может, расстроился окончательно. И самое страшное, что он по-настоящему испытал впервые, — одиночество. Обращаться за сочувствием к людям Виталий Леонтьевич не хотел, ибо был убежден, что посторонние не могут вникнуть в не свое горе. Ведь они и рассказы-то о чужом несчастье выслушивают лишь для того, чтобы иметь возможность рассказать о собственном. Еще никогда не ждал он с таким нетерпением конца работы, никогда не казалось ему такой необходимой встреча с единственным близким человеком.
Вечер был пасмурным. Как прогнувшаяся крыша, висели над городом низкие, замшелые тучи, и было удивительно, что до сих пор не начался снег. Иногда тугими порывами налетал ветер, и тогда становилось слышно, как стонут телеграфные столбы. Заблудившись среди домов, ветер бросался на людей, раздергивал полы пальто, норовил скинуть шляпы. Когда это ему удавалось, он беззлобно хохотал и торопился дальше.
Где-то на кольце трамвай сошел с рельсов, и им пришлось идти пешком. Пожалуй, это получилось к лучшему, потому что свежесть была необходима Виталию Леонтьевичу. Шли они медленно, отворачивая лица от встречного ветра. Виталий Леонтьевич очень волновался. Не находя слов для выражения чувств, часто повторял: «Если бы ты только могла понять».
— Дома у нас творится совершенно невероятное. Дошло до того, что Валентина навеличивает меня «мерзавцем».
— А ты бы хотел быть «душенькой»?
— Зачем ты так… Ты последнее время совсем перестала меня понимать. Может быть, преднамеренно?