Страница 19 из 29
МАРТ–АПРЕЛЬ 1942
Вчера к нам пришла какая-то знакомая М.Ф. Простая женщина. Я ей дала кусок громановского хлеба. Она благоговейно взяла его в руки, перекрестилась, поцеловала, как целуют икону, и только после этого стала есть. Ела и плакала. «Хлебушко-то какой. Наш, русский, не немецкий навоз с опилками. Хоть бы одним глазом посмотреть на нашу деревню». — «Да ведь вы же бежали из колхоза в город!» — «Да, бежала, думали мы, что освободители придут, жизнь новую, божескую, дадут. А они что делают, будь они прокляты! Всех бы передавила своими руками. Там свои мучат, да не издеваются так. А здесь всякая задрипанная сволочь в барина играет. Ну, ничего, только бы они помогли от тех избавиться, а уж этим-то мы наложим. Будут помнить …» — Глас народа!!
Хлеб кончился, а Громан ничего больше не везет. Кончается и мука. Зря отдала я ковер. А у Коли он вымозжил какую-то старинную немецкую книжку и обещал дать за нее 100 немецких марок. И, конечно же, ничего не дал. Больше нет уже, кажется, абсолютно ничего, что удалось бы поменять. Что будет дальше, не знаем. Весна еще не скоро. Такой холодной зимы старожилы не помнят. Хорошо, что топлива сколько хочешь. Только его всё труднее пилить. Ни Коля, ни я не можем. Да и М.Ф. сильно сдает. Иногда помогают нам жильцы. Но все теперь берегут силы. Иногда украдкой, чтобы не видели другие солдаты, нам помогает Ваня-Дураня и Феликс, его приятель.
Баня поломалась и стала на ремонт. Говорят, что теперь-то уж наверное мы будем обслуживать немцев. Беднова в восторге. У нас заболели сыпным тифом две банщицы и один истопник. Вероятно, дойдет очередь и до нас. Конечно, не перенесем. При нашей истощенности — это верный конец.
Вчера мы прибирали и вылизывали баню после ремонта. М.Ф. только что отошла в угол и стала мыть дверь, как снаряд попал на чердак, и ее всю засыпало известкой с потолка. Немного ушибло куском штукатурки. Невозможно ей, бедняжке, отмыть волосы от известки, так как нет ни кусочка и никакого мыла. Я украла всю соду из аптечки, пока Беднова флиртовала с немецким полицаем, пришедшим узнать, какие разрушения причинил снаряд. М.Ф. кое-как отмыли содой.
Начали работать с немцами. Это было бы совсем не трудно после военнопленных, если бы Беднова не пыталась устроить для немцев из бани публичный дом. Хорошо, что я сижу почти всё время в своей камере и не вижу всех безобразий. Иногда мне ее просто жалко становится, но чаще противно. И этот подхалимаж перед всяким немцем, только потому, что он — немец.
Вчера к нам назначили переводчика. Человек, изголодавшийся до предела. Получил он свой паёк переводчика, который значительно больше нашего. Сидит, всё время жуёт и шепчет: «я хочу кушать, я хочу кушать…» Без конца. Невозможно его оторвать ни на минуту от его хлеба. Разговариваем сами, как умеем, с немцами. Я потребовала от Бедновой, чтобы она его убрала куда-нибудь подальше от немецких глаз, потому что солдаты над ним издеваются, а он ничего не видит, только мажет ломти хлеба маргарином или кунстхонигом, жует и бормочет. Он, конечно, умрет, так как уже съел два хлеба из четырех, причитающихся ему в неделю, и хочет приняться за третий. Спрятали его к истопникам.
Ночью переводчик умер от заворота кишок.
Скоро пасха. Совершенно невозможно представить себе что-нибудь более печальное. Голодаем уже по-настоящему. Пайки растягиваем на 4 дня, остальные дни не едим буквально ничего.
Страстной Четверг. Ни в церковь, ни свечки.
Пасха. С утра не было ни крошки хлеба и вообще ничего… Коля очень плох. Мне тоже что-то очень нездоровится. Грипп, вероятно. Все же мы с М.Ф. надели все свои лучшие тряпички и пошли в церковь.
Мороз около 20 градусов. Служба была днем, в 10 часов утра. Кое-кто святил «куличи». Что это было за жалкое зрелище! И ни одного яйца. После того как мы пришли домой, Коля с М.Ф. пошли за пайками. Управа даже не добилась (да и не добивалась) того, чтобы паек выдали в субботу, а не в Светлое Воскресение. Вчера я встретила помощника городского головы, который тащил на плечах мешок муки из СД, и спросила его, нельзя ли получить паёк в субботу. Он грубо заявил, что ничего нельзя поделать. А муку-то он получил за «помощь, оказанную русскому населению». Вот тебе и доцент! Интеллигент! Коммунист! Наши ушли за пайком, а я легла, потому что почувствовала себя совсем плохо. Знобит. Пришел Клопфен, которому мы дали променять наше последнее сокровище — палехский ларчик. Принес хлеб и маргарин. Мне до крика хотелось начать есть, а он все не уходил и не уходил. Наконец ушел, и я отрезала кусочек хлеба, но, к моему изумлению, есть не могла.
Противно. Растопила печку и сварила им хлебный суп с маргарином. Как они были рады, когда нашли уже готовую еду. Мне, слава Богу, совершенно не хочется есть. Чтобы не пугать Колю, я немного похлебала супу. Но было очень противно. По-видимому, я в самом деле больна. Хорошо, что по случаю Пасхи можно лежать и не вставать до среды. Температура 39,6.
Вызвали врача. У меня тиф. Завтра повезут в больницу.
Вчера я вышла из больницы. И сегодня уже была на работе. Но работать не могла и пролежала всё время в предбаннике на диване. Боюсь, что снимут с пайка, а есть хочется до безумия.
[28.04.42] Дали мне отпуск с сохранением пайка. На месяц. Писать еще очень трудно, но я должна записать всё, что для меня сделал Коля за время моей болезни. Как хорошо, что весна и солнышко! И я сижу во дворе целый день и греюсь. Только есть очень хочется. Коля ходил ко мне каждый день под окошко, так как к нам никого не пускали. Какой он был там несчастный, нельзя рассказать. Первые две недели я могла только приподниматься на постели и кивнуть головой. Без сознания была только сутки. Но страшная слабость, и апатия, боли в ногах, и мои старые невралгические боли были столь невыносимы, что я вспоминаю это время с ужасом и отвращением. После кризиса остались только страшная слабость и голод. И голодный психоз. Ни о чем другом я не могла ни думать, ни говорить. И писала страшные записки Коле. И он, несчастный, отрывая от своего пайка, т.к. М.Ф. немедленно отделилась со своим пайком, приносил мне по три раза в день болтушку или что-либо другое, что ему удавалось достать. Один раз принес суп из кошки, раза два приносил жареных воробьев. Они ничего не имеют, кроме косточек, и очень горькие. Настоящая дичь. Мой паёк, конечно, у меня отобрали в больницу, как у всех больных, и получали мы из него едва ли половину. Остальное крали. Проживу я еще тысячу лет, никогда не забуду этой страшной, сгорбленной фигуры под окном. И его улыбки. Стоит под окном с горшочком болтушки и улыбается. Ничего не подчеркивало мне так безумия мира, в котором мы живем, как эта его улыбка. Но мой психоз затмевал весь мир. Если Коля приходил на несколько минут позже того срока, какой мне казался пределом ожидания, я впадала в ярость и писала ему гнуснейшие записки. — И рад-то он от меня избавиться, и хочет, чтобы я умерла, и прочие гадости. Так было всю первую неделю после кризиса. Теперь мне стыдно вспомнить. Сердце разрывается. И он всё это кротко выносил и продолжал свои ежедневные путешествия. Как-то им удалось, каким-то образом, достать три яйца, и одно из них они мне принесли. Все сестры и врачи сбежались смотреть на настоящее яйцо. А я, разбив его, горько плакала, так как оно оказалось всмятку. Я была уверена, что оно крутое, и сладострастно мечтала, как я его разделю пополам и одну половинку съем сейчас же, а другую завтра утром с кусочком хлеба, какой нам полагается три раз в день. И вдруг — смятка! Это было настоящее горе для меня, и мне сейчас не смешно и не стыдно. Те мучения голодом, какие мы все перенесли после тифа, не поддаются никакому описанию. Нужно самому пережить что-либо подобное, чтобы понять. А мое бедное чучелко тоже было вконец расстроено. Наконец, меня выписали. И я дома, и не умерла, и получаю свой паек, и я с ним опять, и появилась молодая крапива. Нельзя описать то удовлетворение, какое вы получаете, поев болтушки с крапивой. Сытно и очень вкусно. Скоро появится лебеда, и ее можно прибавлять в муку и делать лепешки. Все-таки мы зиму выдержали. Может быть, выдержим и дальше. В городе осталось около двух с половиной тысяч человек. Остальные вымерли.