Страница 139 из 143
Каждая личность уникальна, уникален каждый опыт. И у каждого опыта есть границы. Исключение — только «безымянное переживание»{83}, но оно безымянно. Попытка рассказать всегда ограничена: местом, временем, языком. Слова — слепки с земных отношений — только метафоры, только символы при передаче «небесного», безымянного. Ни Будда, ни Христос не придумывали совершенно нового языка. Язык Будды подготовили упанишады, язык Христа — пророки. Уже в «Плаче Иеремии» есть слова: «Подставляет ланиту свою бьющему его». И язык накладывает отпечаток даже на мысль Богочеловека. Наивно спрашивать, почему Будда не сознавал себя Сыном Божьим, а Христос — Татхагатой (тем, кто вышел за рамки человеческих понятий, о котором можно только сказать: Тот!). Вопрос о сравнительной высоте Будды и Христа не имеет языкового выражения. В опыте медитаций Рамакришны они на одном уровне, а Джина (основатель джайнизма) и Мохаммед стоят ниже. Но личный опыт Рама-кришны — не доказательство для мусульман. С той малой высоты, на которой я стою, видно различие слов, букв, которые вносят раздор. И хочется верить, что любовь, дышащая во всех великих религиях, выше раздоров.
На этом строится диалог внутри нашей молекулы, сложившейся из двух духовных атомов. Он допускает расхождения, но с постоянным чувством, что наша любовь больше того, о чем мы спорим. И я думаю, что это могло бы сойти за догмат суперэкуменического диалога. Если искать авторитеты, то можно сослаться на Далай Ламу XIV. В 1996 г. в Швейцарии мы с Зиной слышали, как его спросили: «В чем сущность ламаизма?». И он ответил: «Главное — любовь в сердце, а метафизические теории, буддийские и христианские, — дело второстепенное». Потом я еще раз слушал Далай Ламу, в Осло, в 2000 г., и читал его книгу «Доброе сердце»; там эта точка зрения глубоко и всесторонне развита, с сознанием важности различий. Но главное — действительно любовь. Как о ней ни говори. Если хотите — словами св. Силуана: «Тот, кто не любит своих врагов, в том числе врагов церкви, — не христианин».
Восполненность
Принято восхищаться богатством греческого языка, различавшего агапе (сострадание — до самопожертвования), филе (спокойное расположение) и эрос. А по-моему это скорее ущербность, склонность обособлять разные стороны одной любви и превращать в самостоятельных богов. Эту ущербность унаследовало и христианство, испугавшись языческой эротики и исключив эрос из царства истины; следствием чего был миф о нечеловеческом зачатии Сына Человеческого.
Однако вернемся к грекам. Они сперва разорвали бытие на самостоятельные сущности, а потом ломали себе головы, из чего все произошло? Из воды? Из огня? То есть пытались выстроить целостность из обрывков, превращая их в принципы. Эммануэль Левинас назвал эту склонность греческой мысли тотальностью, тяготением к ложной цельности, к логически выстроенной системе, основанной на одном принципе, и видел в тотальности философской мысли один из истоков тоталитаризма.
Левинас противопоставляет тотальности библейское чувство бесконечности, диктующее человеку нравственную ответственность, ответственность за Другого. Это не логическое следствие принципа, а повеление, услышанное пророками. Оно может быть выведено и из Евангелия. Левинас ссылается на гл. 25 Ев. от Матфея и повторяет своими словами основную мысль: «Бог реально присутствует в Другом. В моем отношении к Другому я слышу Голос Божий». Но упорнее всего он ссылается на Достоевского: «Один из его персонажей говорит: «Мы все ответственны за всё и всех, и я ответствен более, чем все другие». Затем, второй раз: «В этом для меня сущность иудейского сознания, но я думаю также, что это сущность человеческого сознания как такового: «Все люди ответственны одни за других, и я — больше всех других». Для меня важнее всего здесь асимметрия, выраженная следующим образом: все люди ответственны одни за других, и я больше всех других. Эти слова принадлежат Достоевскому, и я, как видите, не устаю их повторять» (Левинас Э. Избранное. М. — СПб., 2000. С. 360, 357, 359). По-видимому, имеются в виду слова Зосимы: «Все мы друг перед другом виноваты».
Пересказ не искажает мысль Достоевского. Ему были бы близки и другие слова Левинаса: «Я ответствен за Другого, даже когда он наводит на меня скуку или травит меня». Легко продолжить: даже если это злая старуха-процентщица. И Алену Ивановну нельзя принести в жертву идее. Самый безобразный человек выше самой красивой идеи, но что делать, если один Другой убивает, мучает, эксплуатирует другого Другого? Приходится защищать слабого, и становится необходимым справедливое, законное, не тотальное насилие, ограниченное (по Библии) милосердием. При этом монополия на насилие отдается государству (здесь Левинас и Достоевский опять сходятся).
Однако позиция Зосимы (и самого Достоевского) этим не исчерпывается. Для них ад — отсутствие любви. Между тем, Левинас избегает слова «любовь»: «Ответственность за Другого — это более строгое название того, что обычно именуется любовью к ближнему, любовью без эроса, милосердием, любовью, где нравственное доминирует над страстью, любовью без вожделения. Мне очень не по душе затасканное и опошленное слово «любовь». Речь идет о том, чтобы взять на себя судьбу Другого».
Я думаю, что во многих важных ситуациях нельзя взять на себя судьбу Другого без любви во всей ее полноте. И это невозможно без освобождения любви от пошлости. Я думаю, что самый полный акт ответственности — тот, который создает семью, задуманную Богом. В этой молекуле «ответственность доминирует над страстью», не подавляя, не умерщвляя ее. Об этом — дальше, а здесь достаточно сказать, что в языковом плане, при выборе слов — трудно обосновать ответственность за Другого без нефилософских, не годных в качестве терминов, уводящих в бесконечность слов «Бог есть любовь». Левинас пытается освободить философию от ее опасных тенденций, оставаясь на почве философии, пользуясь строго философскими методами, выстраивая в ряды строго определенные понятия, и создает сложную систему, в которой главная мысль не столько выражена, сколько запутана. Было бы проще выводить ответственность за Другого из двух «наибольших заповедей»: о любви к Богу и любви к ближнему.
Однако главная мысль Левинаса верна (по крайней мере для XX и XXI века): нельзя приносить Другого в жертву принципу. «Единственная абсолютная ценность — это человеческая способность отдавать Другому приоритет». В этом Левинас перекликается и с русскими классиками, и с литературой пробудившейся совести, возникшей после смерти Сталина (я думаю, о Гроссмане, Айхенвальде, Галиче, Коржавине). Но я не уверен, что корень зла — постановка на первое место онтологии, учения о бытии, а этику — на третье (как и у Аристотеля). Идолом могут стать сами «идеи добра», как очень точно говорит один из персонажей Гроссмана. Справедливость не раз становилась кровавым идолом, и повелением Бога оправдывались массовые убийства — от Моисея и Иисуса Навина до св. Ирины и св. Доминика.
То, что Левинас клеймит как «тотальность», я назвал «однониточными теориями», сведением всего богатства человеческих проблем к чему-то одному, например: ликвидировать частную собственность (Маркс) или снять запреты на пути полового влечения и таким образом победить неврозы, созданные запретами (Фрейд). Были и другие упрощения, но я думаю, что сегодня опаснее всего эти.
Следствием первой редукции была деградация общества, в котором систематически подавлялась свобода личности. Следствием второй редукции была деградация общества, в котором систематически разрушались святыни, свобода духа уступала место капризам плоти и люди сползают от любви к вожделению и от вожделения к героину. Бедные нации, острее других пережившие кризисы XX в., избирали обычно первый путь гибели, а богатые — второй. Комфортабельный путь к смерти популяризуется американским телевидением и, видимо, господствует, встречая сопротивление только в экстремистах. Но как заметил один из героев Бальзака, можно убивать себя и наслаждениями.