Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 37



Вы помните, как Рая тонула? И как мы ее спасали и оживляли при помощи искусственного дыхания? Так вот, оказывается, все это она разыграла нарочно! Ей захотелось привлечь к себе мое особое внимание. И, когда я, как простак, в поте лица оживлял ее при помощи искусственного дыхания, она сдерживалась, чтобы не рассмеяться от щекотки! Она была в полном сознании, притворщица!

Она слышала, что мы говорили, как сокрушались, как ее жалели, и испытывала оттого великое удовольствие.

Она даже воды в рот набрала нарочно.

«Не так-то просто, брат, перевоспитывать чуждый элемент. Нам, простым людям, и нарочно не придумать, что они, буржуазные интеллигенты, могут выкинуть», — возникла у меня в уме какая-то знакомая и словно не моя фраза. И вдруг вспомнилась насмешливая улыбка дяди Миши. Конечно, он отнесся бы к этому приключению насмешливо!

Я немного пришел в себя и удержался от опрометчивых решений. И правильно сделал. Через минуту я уже с улыбкой слушал суждения ребят о причудах толстой Раи.

Самым любопытным было решение этого своеобразного товарищеского суда.

— Гнать-то мы ее не будем, просто дура. А вот воспитывать Мая больше не дадим, — сказал Шариков, важно поправив очки.

— Конечно, — подтвердила Маргарита, — пусть и не думает теперь ходить с ним за ручку одна, рассказывать свои сказки. Чему хорошему она может малыша научить, когда у нее такой мусор в голове, скифские боги, кентавры разные!

— Отдать бы ее опытно-показательным, если она такая эгоистка! презрительно крикнул Игорек.

После этих слов я быстро вошел в круг. Я не мог сразу сказать ребятам, вспорхнувшим вспугнутой стайкой, о том, что им всем предстоит отправиться туда, куда он-и в наказание хотели отослать толстую Раю.

— Поздно, поздно, — отговаривался я от расспросов, — все новости будут завтра, а теперь спать, спать, по палаткам!

Ребята разбрелись по местам, но долго еще в шалашах шел говор и слышались всхлипывания толстой Раи.

Как был разрушен «Карфаген»

Тихо подкрадывается летний вечер, окутывая голубой дымкой леса, поля и долы, опушку старинного парка.

Я стою на берегу Москвы-реки и смотрю, как догорают последние головешки от наших чудесных шалашей.

Среди пожарища бродит лишь Иван Данилыч, поправляя вырезанной из ивняка, сырой, слегка обуглившейся палочкой костерки, подгребая в них клочья соломы, листьев, всего мусора, что остался еще на месте «дикого» лагеря. Ему поручено проследить, чтобы куда-нибудь не перекинулся огонь. Сквозь дымок, причудливо вьющийся на темном фоне старых деревьев, перед моим взором проходят печальные события последних дней.

Проводить решение Районо в жизнь явились вместе со мной и Павлик наконец-то! — и сам заведующий Районо. Он и предложил сжечь наши славные шалаши, чтобы не оставлять «очаг заразы».

К моему удивлению, ребята отнеслись к этому даже весело и сами охотно помогали рушить наши легкие сооружения и пускали по высохшим ивовым прутьям «красного петуха».

После «очищения огнем» отряд наш построился, и под развернутым знаменем, под звуки горна и треск барабана мы вошли на территорию опытно-показательного не как побежденные, а как равные.

Ведь мы не были бедными родственниками, которых приняли из милости, «на текущем счету» в совхозе у нас еще оставался «капитал», на старых могучих яблонях дозревала немалая доля сбереженного нами урожая.

Мои ребята чувствовали себя в некотором роде победителями, ведь они добились главного<p>— права провести лето среди природы на речке, на свежем воздухе.

Не выйди мы на экскурсию, не построй шалашей, не останься в них, не попытайся прожить по-дикарски «на подножном корму», ничего бы этого не было. Все наши труды в поте лица, вся наша борьба прошла недаром.



Признаюсь, я испытывал, как ни странно, некую гордость, сдавая своих буйных «запорожцев» с рук на руки Вольновой. Вот хотела она или не хотела, а пришлось ей признать право на жизнь и этого «дикого» отряда, состоящего из самых разных ребят городской бедноты, а не из одних ее избранников!

Не все же выбирать ей ребят в пионеры. Мои ребята сами захотели быть пионерами<p>— и стали ими. Сами решили выехать в лагерь<p>— и выехали.

Начальство уничтожило только ведь малокомфортабельные шалаши, но отряд не распался. Отряд вошел в общий пионерский лагерь спаянным, дружным, закаленным. Правда, без своего вожатого, но Мая Пионерского ей все же пришлось принять. Уступила все-таки.

Долго я стоял с заспинным мешком за плечами и все не мог оторвать глаз от догорающего лагеря. Почему чувство какой-то щемящей грусти владело мной?

Ведь я, по существу, сделал свое дело! Теперь надо подумать и о себе. Решение райбюро и Районо ничем для меня не позорно. Наоборот, теперь я свободная птица и оставшийся кусочек летних каникул могу провести, как и мечтал, у себя на родине!

Я мог ехать домой, в приокские просторы, с чистым сердцем.

Признаться, у меня не осталось денег уже не только на обратную дорогу, но даже и туда, до станции Сасово.

В кармане какая-то мелочь. Три червонца, что были на сохранении у Кожевникова, он отдал Мириманову за книжки. Мы успешно распространили их, но на такую деревенскую валюту, от которой осталась только скорлупа.

Впрочем, это не очень огорчало меня, а вызывало улыбку.

До дому решил я доехать простым мальчишеским способом: сесть в лодку да и поплыть. Прокормиться на такой реке, как наша красавица Ока, до которой доберусь я по Москве-реке вниз по течению быстро, ничего не стоит.

Первая же пойманная щука<p>— обед и ужин у любого бакенщика. Пара судаков<p>— хлеб и соль у любого повара на пароходе. Стада коров в луговой пойме не оставят меня без молока. Поля картофеля не пожалеют же для меня пригоршню картошки! И старые пастухи и молодые доярки<p>— кто не примет в компанию веселого паренька восемнадцати лет, умеющего подойти и к старым и к молодым со всей ловкостью комсомольского активиста!

В предвкушении всех будущих встреч и приключений я уже улыбался, поглядывая на дотлевающие угольки горьковато пахнувшего пожарища.

Хлопотливый Иван Данилыч затаптывал подошвами валенок, смоченными в ручье, последние опасные очажки огня и говорил мне:

— Плыви, бери лодку и плыви. Отдам я тебе свое заветное весло. Чего же, пользуйся, милый, мне оно уже ни к чему. Пускай у тебя будет как память. Доброе весло, из дубовой доски тесанное, стеклом шлифованное, моими руками полированное. Крепко<p>— как кость, гибко<p>— как сталь, легко<p>— как перышко…

Он был единственным посвященным в мой план и содействовал по мере сил. Лодка<p>— законопаченная просмоленной паклей, его же подарок<p>— уже покачивалась под берегом в камышах. Я ждал его весла и сумерек, чтобы отправиться вниз по реке. Мне не хотелось засветло проплывать мимо опытно-показательного, чтобы не тревожить ребят, не волновать собственного сердца.

Со всеми я мысленно попрощался. И, казалось мне, никого не жалел. Все отлично устроились и проживут без меня. И Катя-беленькая, и Рита, бывшая Матрена, и несгибаемый Костя, и самоуверенный Шариков, и фантазер Франтик, и даже Игорек<p>— за него теперь нечего бояться.

Проживет и София Вольнова, она теперь может быть довольна: «Карфаген» наконец разрушен, и ее друг-враг не будет постоянно ей противоречить, она может развернуться вовсю, считая свой метод воспитания самым разумным и лучшим.

Грустью веяло на меня от сознания того, что я прощаюсь сейчас с чем-то необыкновенным и неповторимым в моей жизни, чего уже не вернуть никогда.

— Ну, что же, пойдем! — сказал Иван Данилыч, дотрагиваясь до меня рукой, вкусно пахнущей ивовым дымком. — Пойдем уж, отдам я тебе весло. Заветная вещь, понимай!

И мы пошли, оставив теплый после пожарища берег, в его избу, такую же кособокую и староватую, как он сам.

Там я получил драгоценное весло, полкраюшки хлеба домашней выпечки, соль в холщовом мешочке и коробок спичек в берестяной коробочке, облитой изнутри воском, чтоб не подмокли.