Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 56

К тому же иногда неожиданный толчок скидывал меня с кресла и отбрасывал на нижний уровень, где мое падение вызывало беспорядок; насос и меха начинали работать слишком быстро, — ведь когда опасность минует, ранее притупленные эмоции отыгрываются, — и мне стоило неимоверного труда подниматься обратно.

Научить обезьян обслуживать и приводить в движение механизмы сложно. Научить обезьян уравновешивать импульсы и реакции машины еще сложнее. Научить обезьян управлять движущимся средством — не знаю, осмелюсь ли я когда-нибудь даже мечтать об этом. Однако, только став полновластным хозяином, я смогу отправиться куда хочу, не скованный узами, без страха и без иллюзий…

Ну вот, я опять размечтался!

Наконец мой дом медленно поднялся на двух коленчатых опорах. Два больших балансира, прикрепленных к промежуточному этажу, удерживали дом в равновесии. К оконечностям балансиров были приделаны клешни для совершения самых различных действий.

Я попытался осторожно направить дом вперед. Раз уж я не мог из него выйти, что ж — попробуем перемещаться не только вместе с ним, как улитка, но и с его помощью, как автомобилист. Один автомобилист, кстати, мне рассказывал, что в результате долгого вождения он чувствовал свою машину как собственное тело; чувствовал перегрузку, если к нему садился какой-нибудь пассажир, и ощущал твердость гравия, отбрасываемого колесами. То же самое вскоре случилось и с моим передвижным жилищем. Отныне, когда я говорю «я», очень часто речь идет вовсе не обо мне, а о доме. Возможно, сейчас сам я ничего не говорю, а мой дом говорит с вашими домами; в таком случае используем еще раз литературный прием пробуждения и вернемся к ненадежному языку, который нам столь удобен.

Итак, я наконец встал на ноги, потянулся, нерешительно подошел к шкафу с зеркалом и через глазные отверстия посмотрел на отражение своего транспортного средства. Если сделать скидку на масштаб, то это был достаточно точный образ меня самого.

Я оделся и вышел на улицу. Долго шел куда глаза глядят. Как был красив мир — человечество не в счет! Ежесекундно и не рассуждая все совершало необходимое действие. Уникальная уникальность, себя не меняя, себя отрицала бесконечно ради бесконечности единств, которые перетекали в нее: река стремилась умереть в море, море — в облаке, облако — в дожде, дождь — в жизненных соках, соки — в пшенице, пшеница — в хлебе, хлеб — в человеке, но здесь само собой уже не получалось, и человек взирал на все это с удрученно-недовольным видом, который и отличает его от остальных животных планеты. Сверху вниз и снизу вверх все — человечество не в счет — вписывалось в круги превращения. Уплотняясь по мере завихрения, круговорот доходил до Земли, где тяжелая протоплазма, уже неспособная опуститься из-за ожиревших молекул, разворачивалась и медленно поднималась против движения, от бациллы к кедру, от инфузории к слону. И это круговое движение было бы вечным и совершенным, если бы не человечество, противящееся превращению и мучительно пытающееся жить ради себя в своей маленькой раковой опухоли на теле вселенной.

Пока все эти мысли крутились у меня в голове, дабы сбивать с толку и убеждать одновременно, я успел столкнуться лицом к лицу с пресловутым стариком. На самом деле он был не таким уж и старым, и его настоящее имя было вовсе не Тоточабо (шипайское прозвище): обыкновенный человек, только знающий чуть больше нас. Тут я понял, что по старой привычке ноги сами привели меня к кафе, в которое он захаживал и где мы потеряли так много времени на философствование.

Он предложил присесть на террасе, заказал два бокала белого вина с сельтерской водой и сказал:

— Вы, похоже, еще не отошли от запоя?

— От какого запоя? — встрепенулся я.



Видя мое искреннее удивление, он рассказал, как накануне в загородном ресторанчике мы с товарищами устроили банкет с большим количеством алкогольных напитков; под конец я был настолько пьян, что меня уложили в мансарде на циновку и оставили в надежде, что, протрезвев, я сумею найти дорогу домой. Этот рассказ находил кое-какие отклики в моей памяти, и я был готов ему поверить.

Затем, методично задавая вопросы, собеседник помог мне сформулировать и упорядочить мои собственные воспоминания о той ночи; те самые, которые я письменно изложил выше и попробовал заключить следующим образом:

— Вот как я понял, что мы — еще меньше, чем ничто, и нет никакой надежды. После этого остается лишь повеситься, не так ли?

Он рассмеялся и сказал:

— Что может обнадежить больше, чем понимание того, что мы — меньше, чем ничто? Ведь стать чем-то мы сможем после того, как вывернемся. Разве гусеницу не обнадеживает то, что она всего лишь личинка, что ее почти пресмыкающаяся пищеварительная трубка — временное состояние и что после могильного заточения в куколке она родится бабочкой — причем не в воображаемом раю, вымышленном утешительной и гусеничной философией, а прямо здесь, в этом саду, где она старательно пожирает капустный лист? Мы — гусеницы, но наше несчастье в том, что вопреки природе мы изо всех сил цепляемся за свое состояние, за свои гусеничные аппетиты, гусеничные страсти, гусеничную метафизику, гусеничное общество. На взрослых особей мы похожи только внешне, физически, да и то лишь для наблюдателя, пораженного психической миопией: все остальное в нас упрямо личиночное. Так вот, у меня есть веские причины верить (а без этого и в самом деле остается только повеситься), что человек способен дойти до зрелости, некоторые в этом преуспели и секрет своего успеха от других не скрывают. Что может обнадежить нас больше?

— Подождите, — сказал я. — Ваша теория человека-гусеницы весьма изобретательна, но позволю себе заметить, что с научной точки зрения она несостоятельна. Взрослость характеризуется способностью к воспроизведению. А человек воспроизводит себе подобных не только физически, но и умственно; это мы называем обучением. Значит, любой взрослый человек действительно зрелый.

Я поздравил себя с тем, что воспользовался изъянами его защиты и, выдав с лета научный аргумент, форменный силлогизм, да еще и цитату из Платона, уже полагал, что загнал собеседника в тупик. Но я всего лишь облегчил ему победу.

— Следует ли из этого, что какой-нибудь школьный учитель и отец семейства — взрослый человек? — произнес он. — Ну-ну. Вы ошибаетесь как с научной, так и с иной точки зрения. Встречаются личинки насекомых, способные даже без оплодотворения вынашивать жизнеспособные яйца. Но не буду останавливаться на этих случайных фактах. Кроме человека существует другое животное, которое регулярно воспроизводится, однако в естественных условиях никогда не достигает взрослой формы. Оно адаптировалось к своему зародышевому состоянию и, так же как человек, не желает из него выходить. Это личинка одного из видов саламандры, обитающая в болотах и прудах Мексики, которую мы называем местным словом «аксолотль». Было не очень понятно, какое место следует отводить аксолотлям в зоологических классификациях, пока им не ввели экстракт щитовидной железы и они не превратились в новое животное, которое без вмешательства человека с его бесцеремонным любопытством, именуемым «естественной наукой», возможно, не могло бы в наш четвертичный период существовать во взрослом состоянии.

Разница между аксолотлем и человеком в том, что последнему для метаморфозы недостаточно внешнего вмешательства, при всей его необходимости. Помимо этого и даже прежде всего ему следовало бы отринуть свою гусеничность и самому пожелать себе зрелости. Тогда мы прошли бы через более глубокую трансформацию, чем трансформация аксолотля; и менее заметным — по крайней мере, в глазах нашего наблюдателя, пораженного психической миопией, — стало бы только изменение телесного облика, а формы нашего общества были бы отлиты совершенно иначе.

Что касается обучения, если оно не способно вызывать или направлять эту трансформацию, то остается инструкцией, которую одна личинка дает другой. Вполне возможно, что старые личинки аксолотли учат новорожденных личинок плавать и искать пищу.