Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 23

В тот день, когда она должна была представить меня в Гамбурге своим родителям, у меня была сценическая лихорадка почище, чем перед важнейшими премьерами. А ее мать расцеловала меня в обе щеки, а отец обнял за плечи. Для этого ему пришлось привставать на цыпочки, и над этим мы все вчетвером смеялись.

Потом мы с Ольгой вместе поехали в Берлин, и я снова трясся в лихорадке. Она же была совершенно спокойна. Я думаю, она вообще не заметила ту обезличенную искусственность, с какой была принята в новой семье. Ольга всегда обладала способностью, которой мне так недостает: принимать людей такими, какие они есть. А мне всегда приходится к ним притираться. Переукладывать их так и этак в моей голове.

При первой встрече мама протянула новоиспеченной невестке руку с такой искусственной элегантностью, что Ольге удалось ухватить ее только за кончики пальцев. Папа отвесил полупоклон, которому учил когда-то и меня, и сказал:

— Весьма рад познакомиться с вами, фройляйн Майер.

Я-то представил ее по имени, но ему это казалось недостаточно корректным.

При том что папа с самого начала был от нее в восторге. А единственное, чем была недовольна мама, — так это тем, что Ольга имела профессию. В ее мире женщины не зарабатывали деньги.

Она им по-настоящему понравилась. Но они не умели это показать. К этому у них не было таланта.

Когда я маленьким мальчиком спросил у папы: «Ты меня любишь?» — он ответил: «Но это же само собой разумеется». То, что разумелось само собой, логически мыслящий человек не должен был еще и демонстрировать.

В больнице Вестерборка, когда мне снова стало лучше, я начал читать Библию. Когда-то это надо было сделать. Чтобы понять, почему некоторые люди так воодушевлены ею.

Там написано: «Чти отца своего и мать свою». Для этого требуется отдельная заповедь, потому что это не разумеется само собой.

Я не набожный человек, однако этой заповеди, могу сказать это с чистой совестью, я придерживался всю жизнь.

Только из меня получился бы совсем другой человек, если бы я рос не в сверхкорректной атмосфере Клопшток-штрассе. Точно так же, как мама была бы совсем другой без Бад-Дюркхайма. Или папа без своего родного местечка Кришт.

Кришт.

Это название следует произнести вслух, чтобы по-настоящему ощутить, насколько оно отвратительно.

Криииишт.

Кто же захочет быть родом из местечка с таким названием? Даже Наполеон, родись он в Криште, не сделал бы карьеры. Самое большее он стал бы унтер-офицером, при его-то росте. Но императором — никогда.

Браунау — вот название для места рождения. В нем уже содержится цвет рубашки. Но никак не Кришт.

У нас дома это было ругательством. Оно обозначало все неэлегантное. Если я ковырял в носу или клал за едой локти на стол, на меня покрикивали: «Тут тебе не Кришт!» Иногда папа приносил домой на проверку образец новой блузки или юбки, ведь моя мать выросла на швейной фабрике, как она это называла, и имела к этим вещам безошибочный вкус. В таких случаях она не тратила много слов, а лишь с согласием кивала или отрицательно качала головой. А иногда — это было ее самое уничижительное суждение — вытянув губы трубочкой, произносила: «Кришт». Что означало немыслимо, провинциально, для Берлина совершенно непригодно.

Кришт — он и есть Кришт.





Папа не так много рассказывал о своей юности в маркграфстве Бранденбург. Очень приятной она быть не могла.

— Есть места, — говорил он, — о которых не вспоминаешь. Их забываешь.

Что, конечно, неверно. Как раз те места, которые не хочется вспоминать, никогда не забудешь.

И все же он еще раз поехал в Кришт. Пожалуй, не по своей воле, а потому что нельзя было уклониться. Кто-то умер, уже не помню кто, и необходимо было ликвидировать хозяйство. Мне тогда было не больше пяти или шести лет, и, видимо, была какая-то причина, почему мне нужно было ехать с отцом. Может, мама опять страдала от своей истории с желудком и нуждалась в покое. Наверное, сомневались, что наша экономка — я не помню теперь ни лица ее, ни имени — сможет удержать меня в необходимой тишине. Думаю, дедушка предлагал забрать меня на несколько дней к себе. Это предложение также было твердо отклонено. Из-за сигаретного дыма и непедагогичных историй.

Как бы то ни было, меня, маленького Курта Герсона, ни разу не выезжавшего из Берлина, взяли в поездку. Мне впервые позволено было сесть в поезд и ехать очень далеко. До самого Кришта, который я, не испытывая при этой мысли ни малейшего страха, представлял себе как место, полное экзотических угроз и опасностей. Чего мне было бояться, если папа был рядом со мной?

У меня тогда была книжка с картинками, в которой богатырь-негр переносил маленького мальчика на плечах через реку, а у них за спиной мужчина в тропическом шлеме стрелял в крокодила. Приблизительно такая экспедиция будет и у нас — так я себе представлял. Без крокодила, конечно, это я знал уже тогда. Но как минимум столь же волнующая. Чтобы быть во всеоружии на случай новых открытий, я взял с собой свою ботанизирку, в которой обычно приносил домой червей и жуков с прогулок в солнечные дни в Тиргартене.

Как же все-таки прочно сидят в нас ощущения! Стоит подумать про наш отъезд, и я снова испытываю удивление от того, что папа взял с собой лишь маленький чемоданчик. Не знаю, чего я ожидал — каравана тяжело нагруженных верблюдов? — но по моей детской логике казалось невозможным пускаться в столь дальнее путешествие с одной-единственной ручной кладью.

Лишь много времени спустя мне пришлось узнать, что в одном чемодане может уместиться целая жизнь.

Чувства — как и запахи — приспособление, чтобы удерживать воспоминания. Стоит только подумать об этом — и вот уже я снова переживаю радость предвкушения, лихорадку путешествия и то другое, горькое чувство, которое у меня на все времена связано с Криштом.

Наш поезд отправлялся с Силезского вокзала. Планка на вагоне возвещала экзотические цели: Кенигсберг, Эйдкунен, Санкт-Петербург. Мы ехали только до Кюстрина, а оттуда по пригородной ветке, где так великолепно свистят паровозы, до Кришта. Где оказалось не так, как я ожидал.

Точно так же, как я тогда, должен чувствовать себя старик, который все еще полагается на принципиальную порядочность немецких властей и потому все свое состояние инвестирует в договор пожизненного содержания в Терезине. Отдает его за квартиру с балконом и видом на озеро. Потом он выходит из пропускной в город и узнает, что здесь вообще нет озера, и балкона нет, и, естественно, нет и квартир.

В Криште не было вообще ничего. Я до сих пор ощущаю тогдашнее разочарование. В разочарованиях я знаю толк.

Там был всего один перрон и нечто, именующее себя вокзалом. Для меня, берлинского карапуза, привычного к другим масштабам, просто какой-то сарай. Вокруг большой пустой рыночной площади, пахнущей коровьим навозом, стояло еще несколько зданий. Церковь с фахверком и военный памятник. Раскиданные так беспорядочно, будто кто-то наобум опрокинул на местность коробку с набором кубиков «Немецкое захолустье». Я тут же почувствовал, что в воздухе тут нет ни малейшего признака приключений. Будь моя воля, я бы сразу вернулся назад.

А папа вдобавок сказал:

— Это мы еще даже не приехали.

Его Кришт, объяснил он мне, не здесь, где деревня бездарно притворилась городком, а в нескольких километрах дальше, в местности по имени Несселькаппе. Туда не проложена дорога, и дрожки, которые в Берлине стоят на каждом углу, туда не ездят. Нам пришлось добираться туда пешком, поэтому он и взял с собой так мало вещей.

То не могло быть зимой, хотя по ощущениям была именно зима: холодно и долго идти. Вспоминаются целые рои метеоритов из сухих листьев, которые ветер бросал нам в лицо. Мое пальто — наверняка со своей фабрики «Макс Герсон & Со» — очень скоро перестало греть. Никогда в жизни я больше так не мерз, как в том пешем походе.