Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 85

«Отменив законы свергнутых правительств, Советская власть поручила выбираемым Советами судьям осуществлять волю пролетариата, применяя его декреты, а в случае отсутствия таковых или неполноты их, руководствоваться социалистическим правосознанием».[21]

«Социалистическое правосознание» — это ведь разновидность «я чувствую себя настолько выше». Чернышевский — теоретик — предшественник подобной практики. Он не только не обсуждал противоположных мнений, но даже не хотел знакомиться. Так в статьях, так в романе, где воля персонажей («другое мнение») подавлена авторской, да и не подавлена, а у них ее попросту нет, вместо нее вставлена воля писателя — единственная причина однообразия действующих лиц. Чернышевский сам признал Кирсанова и Лопухова одним и тем же героем, поэтому споры «двух» друзей — фикция, неуклюжая имитации будто бы столкновения будто бы разных мнений.

Для Чернышевского философским авторитетом на всю жизнь остался Л. Фейербах. Канта писатель не пожелал взять в свой умственный обиход: нигде в романе этот мыслитель не упоминается, в отличие от Фейербаха. Ясно, почему: Кант исходил из иных представлений, считал познавательные возможности разума ограничен — ными — позиция абсолютно противоположная Чернышевскому, мыслителю и романисту.

Суть своих взглядов на разум, на рациональные способности он изложил в одном эпизоде романа (они, конечно, пронизывают весь текст, но в этом эпизоде очень наглядны, заодно объясняя «некантианство» автора). Эпизод этот — болезнь Кати Полозовой и средства, взятые Кирсановым для излечения. На что он, врач, полагается? На ее рассудок. Беседуя с отцом больной девушки, он спрашивает: «Почему вы не надеетесь на рассудок вашей дочери? Ведь она не сумасшедшая? (В скобках замечу: автор убежден — без каких‑либо серьезных обоснований, иначе он прислушался бы к презираемому им Юркевичу: мыслителю доводы нужны, а не личная приязнь или отвращение, — итак, убежден, что рассудок — определяющий человека признак. Таково антропологическое кредо писателя, наверное, поэтому в любовных отношениях героев преобладает не эрос, а «логос». Всегда рассчитывайте на рассудок, только давайте ему действовать свободно, он никогда не изменит в справедливом деле» (с. 449).

А в несправедливом? Или у рассудка есть нравственный различитель, гарантирующий истину, если дело право, и неудачу при злоумышлениях? И по поводу цитированных строк, и по существу антропологии романа «Что делать?» Достоевский ответил в «Записках из подполья»:

«Ведь я, например, нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с того ни с сего среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой‑нибудь джентльмен… упрет руки в бока и скажет всем нам: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу ногой, прахом единственно с тою целью, чтобы все эти логарифмы отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить!<…>И все это от самой пустейшей причины, об которой бы, кажется, и упоминать не стоит: именно оттого, что человек, всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода.<…>И с чего это взяли все эти мудрецы, что человеку надо какого‑то нормального, какого‑то добродетельного хотения? С чего это непременно вообразили они, что человеку надо непременно благоразумно выгодного хотенья? Человеку надо — одного только самостоятельного хотенья, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела».[22]

Самостоятельного хотенья нет ни у героев Чернышевского (он это сам признает), ни у будущих людей, для которых он сооружает счастливое общество. И не должно быть, иначе никуда не годятся ни антропология, ни психология, ни социология Чернышевского, который романом словно их всех разом оправдывал, самого себя убеждал в их истинности, какую они имели только внутри романа и только для его автора.

Речь шла не о том, что писатель ошибается. Ситуации, описанные в книге, возможны; приводимые автором доводы справедливы — но в качестве частного случая, как материалы дневника Чернышевского. В качестве же материала романа они вырастают до общего правила, каким не могут являться. Против этого и говорил герой Достоевского.

Случай с Катей Полозовой не годится именно как правило (а он взят Чернышевским в подтверждение правила, на котором стоит весь роман). Рассудок заметит десяток обстоятельств, а их сотни; заметит сотни, а их тысячи. Здесь нет ни злой воли, ни роковой ошибки, лишь обыденная практика, которой и не хочет знать Чернышевский: в этом случае, повторяю, все его мечты оказываются несбыточными, и настаивать на них можно только силой. «Видите ли — с: рассудок, господа, есть вещь хорошая, это бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни, то есть всей человеческой жизни, и с рассудком, и со всеми почесываниями<…>Рассудок знает только то, что успел узнать (иного, пожалуй, и никогда не узнает…), а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно…»[23]

Чернышевский не только отбросил бессознательное, но и сознательное упростил до той степени, которая позволяла ему манипулировать героями: что захочу, то они сделают. Поэтому ближайшая попытка реализовать в жизни то, что удалось автору в книге, провалилась (мастерские Веры Павловны). Отдаленнейшая же (от времени романа) попытка построить жизнь целого народа, всего человечества на принципах, изложенных Чернышевским, стала трагедией, ибо ложны принципы: не следуют натуре человека, но подчиняют (силой) его себе. Любое подчинение человека идее, какой бы та ни была, предполагает усечение, умаление человека: он живет целиком, и это целое всегда больше любой идеи, в противном случае люди давно бы договорились, и мечта Чернышевского сбылась.

У Достоевского есть лишь одно произведение, которое целиком рассматриваемо как утопия, — «Сон смешного человека» (1877). Однако там и сям по его сочинениям попадаются утопические мотивы, взгляды, являющиеся (как и в ситуации с Гоголем) достаточным основанием для суждения о литературной утопии в творчестве Достоевского.

В «Подростке» (1875) Версилов рассказывает Аркадию свою грезу: счастливое человечество благоденствует на теплых южных берегах греческого архипелага. У Версилова эта картина является проекцией полотна К. Лоррена «Атис и Галатея», он видит как бы картину в картине — оптика, обнаруживающая фантастичность грезы, которая от этого не становится менее желанной.

«Высшая русская мысль есть всепримирение идей».[24]





Всепримирение может означать, что самые разные идеи обнимаются некою одной, включаются в нее, — то самое подчинение разнообразия единству, в котором именно разное исчезает, подвёрстывается под одно. Совсем не обязательно, что герой «Подростка» имел в виду такой смысл, однако подобное толкование, как видно из литературных русских утопий, не выдумка, вдобавок оно стало обыденной практикой, и не только по принуждению, а по необъяснимой (или плохо объяснимой) склонности миллионов людей, которые чувствовали себя спокойнее в однообразии.

В связи с высказыванием Версилова возникает вопрос: может быть, не надо все примирять, нужны лишь условия, сохраняющие каждому свое, благоприятные разному? Тогда не надо и мирить: свое найдет в другом необходимость собственного полного бытия, другое окажется частью своего. Хотя нельзя исключать, что «всепримирение» Версилова предполагает и такой смысл.

Большой соблазн, пользуясь частым в литературных русских утопиях образом сна, рассмотреть его в качестве существенной характеристики мироощущения, миропонимания, выразившихся в исследуемом жанре. Действительно, в литературных утопиях Запада сна меньше, герои как бы на самом деле участвуют в происходящем (есть, конечно, исключения: упоминавшийся роман Л. С. Мерсье, «На белом камне» А. Франса), в отличие от бездействующего — по условиям сна — русского литературного персонажа. Посмотрим с этой стороны на «Сон смешного человека».

21

КПСС в резолюциях… М., 1983. Т. 2. С. 81.

22

Достоевский Ф. М. Цит. изд. Т. 4. С. 469–470. Разрядка автора.

23

Там же. С. 471.

24

Достоевский Ф. М. Собрание сочинений: В 15 т. Л., 1990. Т. 8. С. 594.