Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 120 из 335

Актуален этот труд и еще в одном отношении — культурно-философском. В глазах каждого следующего поколения ушедшая историческая эпоха живет как амальгама собственного мифа и мифа того времени, которое на нее смотрит, ее истолковывает, вводит ее в свою

433

культуру. Соответственно, наше время читает римский миф Тита Ливия на свой лад, и было бы важно понять, на какой именно.

Мифы XX столетия, через которые воспринимается сегодня повествование Ливия, многообразны, но все объединены одним общим решающим историческим свойством, тысячи раз описанным, миллионы раз пережитым: личность и целое (общественное, природное, мировое) в них деполяризованы, разведены; экзистенциальный, замкнутый в своей субъективности человек и отчужденный в своей всеобщности жизненный мир вечно противостоят друг другу, в то же время остро сознавая недопустимость этого противостояния и стремясь его преодолеть. Не имея опоры в глубинах действительности, в ее реальной структуре, их единство недостижимо и становится мифом. Сегодня (или совсем еще недавно) оно предстает в формах ярких и странных, извращенных и трагических — в ревущем единстве стадионов и политических митингов, в культе вождей и звезд кино или эстрады, в погружении во все и всех сливающую воедино национальную или религиозную экстатику16 . Нельзя не видеть, однако, что это лишь результат и крайнее проявление несравненно более широких процессов, уходящих корнями далеко в XIX столетие. Именно тогда-то начал складываться единый для всего длящегося до сих пор послеромантического периода общий миф эпохи.

Он с самого начала строился на том, что личность должна обрести себя в целом, целое должно воплотиться в отдельных, живых людях; но непрерывно возвращающейся реальностью оставалась все та же трихотомия: либо самоутверждающаяся давящая мощь обезличенного целого, либо самоуправство субъективности, будь то распоясавшейся и шумной, будь то самопогруженной и тихой — маргинальной, либо, наконец, прекраснодушное упование на гармоничное сочетание того и другого в идеальном и несколько придуманном единстве «поверх барьеров». Про это, в сущности, вся философия, начиная с Кьеркегора, вся литература, начиная с Достоевского, все религиозные поиски, начиная с Вл. Соловьева, вся наука об обществе, начиная с Дюркгей-ма, вся поэзия, начиная с символистов и Рильке. Прислушаемся… «Порой испытываешь чувства бесконечной грусти, видя, как одиноко в мире человеческое существо»17 . «Разрозненность преодолевается стремлением к единству… Этот один, этот трансцендентальный субъект знания уже есть не человеческий индивид, но целокупное человечество, Душа мира»18 . «Слишком свободен стал человек, слишком опустошен своей пустой свободой, слишком

434

обессилен своей критической эпохой. И затосковал человек в своем творчестве по органичности, по синтезу»19 .

Сопоставление римского мифа и мифа современного общества прежде всего выявляет по контрасту ту специфическую природу созданного Ливием образа, которую можно назвать классической. Если употреблять это слово не как оценку, а как термин, оно обозначает строй жизни и тип творчества, при котором общественные противоречия, и в частности противоречие личности и гражданского целого, остаются в состоянии неустойчивого, противоречивого единства обоих образующих его полюсов. «Субстанция государственной жизни была столь же погружена в индивидов, как и последние искали свою собственную свободу только во всеобщих задачах целого»20 . Слова эти, сказанные об античной Греции, полностью приложимы к Древнему Риму, если не к его повседневной действительности, то к его мифу — мы убедились в этом, размышляя о чертах образа, созданного Титом Ливием. Единство индивида и рода задано самой природой человека как общественного животного, и посильная реализация этого единства в противоречивости и самостоятельности его полюсов составляет общую конечную норму бытия homo humanus. Поэтому при всей реальной жестокости римских нравов, при всем неравенстве граждан и грубо материальных мотивах их поведения миф, переданный Европе в «Истории Рима от основания Города» и так долго живший в ее культуре, обнаруживает на фоне мифов современного мира свой не только классический, но тем самым и гуманистический характер.

Этот же классический гуманизм Ливиева повествования, однако, в свете всего сказанного выше о современной культуре, сквозь которую мы его рассматриваем, предстает и как препятствие для восприятия — роль того синтеза, о котором сегодня «затосковал человек», ни он, ни римская античность в целом, как тип культуры, выполнить не в состоянии. Это вторая сторона созданного Ливием мифа, которую следует иметь в виду, говоря о его значении в наши дни. Прямая и простая адекватность грека или римлянина общественному целому, которая образовывала суть античной классики в жизни и в культуре, не может вернуться в качестве основы мироощущения современного человека, слишком субъективного и самостоятельного, чтобы растворяться в гражданском коллективе и исчерпываться его интересами. Это не его вина и Даже не его беда — это просто его историческое свойство. Следствие такого свойства состоит в некоторой отчужденности, которую мы чувствуем, читая книгу Тита Ливия: она скорее величе-





435

ственна и красива, нежели целительна, волнует нашу «тоску по органичности, по синтезу», но для утоления ее приходится искать источники, ближе расположенные. «Римская история больше не для нашего времени. Мы стали слишком гуманны, и триумфы Цезаря не могут не отталкивать нас», — сказал Гёте еще в 1824 г.21

Есть тут, однако, и еще одна сторона. В «Истории Рима от основания Города» классический принцип воплощен не только в идеализованном образе государства и его истории, не только в поведении героев. Он присутствует также в отношениях автора со своим материалом — отдельного, данного, думающего и чувствующего человека с общенародной эпопеей, которую он создает, и эта сторона Ливиевой классики больше, чем какая-либо другая, сохраняет для современного читателя свое значение и обаяние.

«При описании древних событий я не знаю, каким образом и у меня образ мыслей становится древним, и какое-то чувство благоговения препятствует мне считать не стоящим занесения в мою летопись того, что те мудрейшие мужи признавали заслуживающим внимания государства» (XIII, 13, 1—2). Вдумаемся в эти строки. Сведения, которые «мудрейшие мужи признавали заслуживающими внимания государства», — это записи понтификальной Великой летописи, объективные, сухие и безликие. Ливии ценит традицию, в них закрепленную, хотел бы воспроизвести ее и потому свое сочинение называет здесь тоже «летопись», a

Эта «благоговейная связь» охватывает все сочинение. Она живет в языке — уже не примитивном, жестком языке древних документов, эпитафий и сакральных текстов, говорящих от лица государства, рода или семьи и в этом смысле как бы не имеющих автора, но и не в изощренном, стилизованном, самоценном языке модных мастеров слова эпохи Цезаря и Августа, так называемых азианистов и аттикистов, у которых самовыражению авторского «я» подчинено вообще все22 . Проза «Истории Рима от основания Города» ориентирована на язык Цицерона и следует его наставлениям, согласно которым стиль должен быть «ровным,

436

плавным, текущим со спокойной размеренностью»23 : «Слог такого рода, как говорится, течет единым потоком, ничем не проявляясь, кроме легкости и равномерности, — разве что вплетет, как в венок, несколько бутонов, приукрашивая речь скромным убранством слов и мыслей»24 .