Страница 5 из 10
А верхний-то не до конца задвинут! Тяну за круглую ручку изо всех сил — она скользит и вырывается, но ящик поддался, а там лежат огромные ножницы.
Ими бабушка режет на полу ткань, а потом шьет на машинке разные тряпочки. Ножницы тугие — я двумя руками еле их раздвигаю. Тряпочек не нашлось — только та, которой стол вытирают, она мокрая и пахнет мылом, неприятная. А что можно порезать? Халат? Хорошо бы мандариновые листья, но — ах, да — выходить нельзя. Раз бабушка сказала — цыгане, значит, могут и унести.
Снова иду к шкафу. Может, лучше вернуть ножницы обратно? Когда еще они попадут ко мне в руки! Подхожу к зеркалу близко-близко, дышу на него, оно запотевает, пытаюсь его лизнуть. Прикладываю нос и широко открываю глаза. На меня смотрит сова! Немного пугаюсь и отступаю назад. Мои волосы забраны в резинку на самом темечке и оттуда торчат во все стороны.
Волосы! И цыганам не захочется меня уносить!
…Когда бабушка вернулась, под дверью валялись скомканные тетрадные листочки — с тревожно стукнувшим сердцем развернув один комок, она увидела… волосы. Золотисто-русые кольца были и в остальных секретных пакетиках тоже!
У бабушки ослабели колени, а сердце забилось в ушах, пучок зелени выпал из рук. Перед глазами молниеносно предстал черный ужас: ребенка таки увели цыгане, а перед похищением отстригли волосы и оставили их как предупреждение — не искать!
— Господи, помоги! — взвыла бабушка и ворвалась в дом.
Перед шкафом стояла целая и относительно невредимая я. Руки зачем-то завела за спину, а голова была точь-в-точь как у новорожденного детеныша шимпанзе, которого показывали недавно «В мире животных»: сиротский пух стоял на черепе дыбарем, а кое-где был выдран клоками.
Бабушка сморгнула, открыла рот и протерла глаза. Нет, не привиделось, голова у ребенка выглядит, как будто ее драли макаки.
— Чтоб я твоему врагу гроб поставила, чтобы он завтрашнего утра не увидел, чтобы я его землей засыпала, чтобы у твоего врага все волосы сами вылезли и глаза тоже!!! — заголосила бабушка в полном потрясении, не понимая, что думать об увиденном, и тут заметила за спиной ножницы.
— Ножницы! — удивленно сказала я и вытянула руку с инструментом вперед.
— Э… э… э-э-э-э… это ты сама себе сделала?! — Бабушка перешла в ту стадию потрясения, когда человеческий голос утрачивается, а остается сипение. Она стащила с головы шляпу и швырнула в угол. — А если бы… в глаз? А если бы ухо? А если бы побежала, упала и напоролась?! Слава тебе, Господи, что уцелела!!! Стой там, где стоишь, и не двигайся!
Бабушка осторожно подкралась и вынула из моей руки ножницы.
Потом посмотрела еще раз, села на табуретку и… захохотала. Хлопая ладонями по коленям и причитая: «Что нам с тобой делать, а?»
Я, напряженно ожидавшая взбучки, запрыгала.
— Ой, думала, уже никогда так не буду смеяться, — утерев слезы, сказала бабушка.
Вечером папа выбрил мне голову начисто новой бритвой. В голове шоркало и скребло, местами было больно. На порезы налепили клочки салфеток.
— Красавица писаная, — хмыкнул папа. — У меня волос больше, чем у тебя! Полюбуйся иди, твоя мать нас убьет.
Я подбежала к зеркалу. Оттуда на меня смотрит оживший пластмассовый пупс — у меня есть такие маленькие.
— А теперь меня цыгане не унесут! — торжествующе заключаю я.
— Хазэика! Хазэика! — доносится резкий голос с улицы.
Бабушка выглядывает в окно.
— Милости просим! — машинально отвечает она — тут любому так говорят, прежде чем разберутся, кто и зачем.
— Дай старий адежка, хлеба, хазэика!
Я высовываю нос: у ворот стоит женщина, возле нее отирается мальчик.
— Цыгане, — вполголоса говорит бабушка. — Видела?
Я прячусь за бабушку, пока она передает женщине через ворота сверток.
— Дай тибе Бох здароввэ и твоэму внучку тоже. Вши были, да?
Бабушка смотрит на меня и притворно вздыхает.
— Ага, и вши, и блохи.
Я пристально смотрю в ответ и удивляюсь, почему она врет.
— А зато тебя никто не сглазит! — подхватывает она меня на руки, и я счастливо улыбаюсь: как я удачно постригла волосы!
Как меня укусила собака
Я живу в раю.
Кругом — зеленые заросли, двор с горкой песка и щебня, отданной в мое полное распоряжение, цыплята с очень сердитой мамашей, собака, вечно в ссорах с соседскими, папа на работе и где-то рядом — бабушка в соломенной шляпе.
Дом — большущий, в нем одна комната, перегороженная оранжевыми занавесками, они на ощупь как длинные волосы.
В доме четыре стены, и в трех прорезаны окошки: одна стена выходит во двор — бабушка меня сажает туда во время кормежки, и я не упускаю из виду ни шороха, ни звука на нашем куске дороги.
Стена напротив выходит в сад, оттуда я наблюдаю, как бабушка что-то делает с грядками, а еще там стоит у стены папин рабочий стол с кучей прекраснейших инструментов, из которых особенно симпатичен рубанок — из-под него выползают аппетитные стружки. А напротив стены с входной дверью — четвертая стена с единственным окошком, из которого видно море.
Правда, его видно лишь тонкой линией посреди картинки, и его перечерчивают кипарисы у нижних соседей, а ближе к дому — кусок сада-огорода с лавровишней, которую я терпеть не могу, а бабушка все равно кормит и говорит, что она от сердца хороша.
По вечерам из этого окошка можно угадывать, какая завтра будет погода: если солнце заходит ярко-красное, значит, опять не будет дождя. Но чаще солнце заходит желтое, как яйца от наших наседок.
Папа говорит: опять у меня в ухе стреляет, значит, скоро дождь. А бабушка вполголоса: да у тебя каждый день в ухе стреляет, — и посматривает на меня лукавыми глазами. А папа добавляет: если ему снится рыба, то дня через три дождь пойдет уж непременно.
Угадать с дождем в нашей деревне — плевое дело. Я люблю, когда ласточки низко летают и журчат, — почему почти все приметы к дождю, а не наоборот?
Каждые каникулы, каждые праздники, а также все выходные мы с бабушкой проводим в деревне, хотя в основном живем в городе. Мама работает в институте и частенько наезжает к нам, а папа вначале тоже так наезжал, но потом родители решили, что лучше ему жить постоянно в деревне — смотреть за домом и садом, курами и собакой, к тому же он быстро нашел работу бухгалтера. Деревня наша в получасе езды от города, так что можно ездить туда-сюда хоть каждый день, но для меня это — путешествие с одной планеты на другую.
Дождь в деревне — мертвецкая скука, но у меня есть игрушечная швейная машинка, и бабушка приносит со двора мокрые блестящие листья, и я строчу из них платья кукле Джине.
Платья рвутся, как только попробуешь надеть их на куклу, бабушка собирает зеленые лохмотья, и бросает в печку, и говорит: подожди, сейчас я тебе одеяло простегаю.
На полу лежит гора шерсти — бабушка ее уже вымыла, высушила и выбила длинной палкой, а теперь на красном крашеном полу постелила большую ткань и стала ровно раскладывать на ней шерсть комьями.
Если дождь начинает гудеть слишком сильно, бабушка уговорами укладывает меня в кровать, я не люблю днем спать, а бабушка говорит: ну что за ребенок, полежи просто тихо хоть чуть-чуть. И я послушно лежу, а потом ресницы тянет вниз, и дождь по шиферной крыше стучит все глуше и ровнее.
Если утром прохладно, а на подорожниках роса — значит, днем жди жару.
Бабушка в жару меня далеко тоже не выпускает, но все равно есть чем заняться — посреди двора нагрелась вода в моем купальном тазике, и можно поплескаться и даже засунуть голову в воду целиком, пока бабушка не вытащит оттуда со страшными рассказами о глупых задохнувшихся детях.
Ближе к вечеру папа приходит с работы. Раз в неделю он берет меня с собой на ферму покупать молоко — он говорит, привезли херсонских коров. Они огромные, как слоны, гораздо больше местных, с радужными выпуклыми глазами, и в ушах стоит фырканье, мычанье и хруст челюстей. Нас там все знают, смуглая женщина наливает через марлю пенистое молоко и говорит: пей парное, красавица вырастешь!