Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 57



* * *

Даже па этих благодатных землях, кажется, еще никогда не было такого обильного урожая, как в этом году.

Пшеница лучших сортов - "аврора" и "кавказ" - стоит между лесополосами в самом доле как море золотое. Не выморозило ее зимой, не спалило суховеями в пору вызревания, не уложило бурями - быть великому хлебу! Колос - такого тут не видели даже и деды!

Чередниченко смело телефонирует в район:

- Хлынет зерно - будут прогибаться гарманы, затопим хлебом все элеваторы!..

Центральный кураевский мехток, или гарман, как упрямо именует его Чередниченко, лежит чисто подметенный, хотя на нем еще ни зернышка. Снова прибыли на жатву со своими машинами хлопцы из воинской части, не те, которые были в прошлом году, другие, расположились лагерем там же, у самых ферм. В готовности номер один к жатвенному старту. Ясная голубизна неба сияет над степями, покамест опа не подернулась дымкой уборочной страды, не затянулась парусами пыли на много дней и ночей.

Все ждут, ждут...

И вот он наступает, этот день. Музыкой начинается, пением. Вся Кураевка высыпала в степь на праздник Первого снопа. Люди оделись в лучшие свои наряды, светятся радостным воодушевлением обветренные их лица: дождались! Стоят пшеничные поля, подрумяненные, склонились тяжелыми колосьями, горячим духом солнца веет от них, духом самой жизни. Девичий хор в ярких лентах высится на подмостках лицом к хлебам, поет гимн урожаю, хвалу хлеборобу-труженику. Инна Ягнич сложила для кураевского хора эту песню, эту свою "Думу о степях". Никто не заказывал, сама явилась, сама вылилась на бумагу, как внутренний импульс души, ее зов, ее апофеоз. Все, что девушка пережила вместе с людьми, передумала наедине с собой за эти нелегкие месяцы, все, чем тревожилась, чего ждала, вызрело вдруг и вскипело в душе, чтобы стать песнею для людей. "На чумацьких шляхах, на гарячих airpax",- слышит Ягнич-орионец новую кураевскую думу, и вся его собственная жизнь как бы проплывает перед ним с се голодным нищенским детством и с мятежной юностью когда ходил в Пирей по заданию Коминтерна, и со страшным лихолетьем войны, которая не золотое зерно, а черные бомбы и смерть рассеивала по степям... Но воскресли они, эти степи, снова ожили под мирным и надежным небом, и нива звенит полным колосом, и красавец твой "Орион"

где-то там готовится в новый рейс.

Да, скоро они должны выходить из порта приписки, без тебя молодежь на полнеба разворачивает ветрила... Стоя здесь, среди хлебов, будто наяву видит Ягнич причал заводской и любимый свой парусник, который настроился в далекий поход, в открытые воды Атлантики. Такой, казалось бы, невесомый, легкий, будто скрипочка, а как смело будет бороться с яростными ветрами и громадными волнами, надвигающимися на него... Вот уже направляются к "Ориону" по заводской территории курсанты из высшей мореходки во всегда красивой моряцкой форме - ленты бескозырок развеваются на ходу. Лица юные, у одних беспечальные, у других задумчивые, сосредоточенные. Еще не видели штормов, еще не вытряхивала из них душу стихия, идут группками по двое, по трое, с чолодлнчиками в руках, с синтетическими сумочками, тот - гитарой на плече, тот со стойкой книг под мышкой, книг, которые совсем недосуг будет читать... Чистенькие, отутюженные, они еще не видели того, что предстоит им увидеть, но готовы принять все это с беззаветным мужеством и отвагой юности. И сам он, Ягнич, мысленно уже входит в свою парусную мастерскую, кладет на знакомое место наперстокгардаман, осматривает плотные, вываренные, прокипяченные в масле, ни с чем не сравнимые свои парусины, вдыхает запах смолы, йода, канатов - голова кружится у него от этого несказанного запаха, вобравшего в себя все запахи моря; для Ягнича они сейчас смешиваются с горячим душновато-сладостным духом спелых хлебов...

Инна, племянница, стоит рядом с ним в белом халатике, как-то уж очень ладно перехваченном в талии поясочком (выехала в поле с медлетучкой), с замиранием сердца слушает, как поют ее песню, этот подымающий душу хорал во славу хлеба и хлеборобов, неба ясного, щедрой природы, человека-труженика и его вечной, неистребимой любви к родной земле.

Глаза девушки налились глубоким светом, карие, они вновь сверкают, будто спрыснутые утренней росою...



Комбайнеры в комбинезонах выстроились вдоль поля у своих агрегатов, как танкисты перед боем, серьезные, торжественные, иные даже чересчур суровые. Улыбнутся, блеснут белой костью зубов лишь тогда, когда руки девичьи начнут надевать им на шею тугие венки из свежих колосьев. Так здесь принято, так тут празднуют день Первого снопа. Среди взрослых комбайнеров рядом с отцом улыбается и Петро-штурманец; когда и ему надели венок, он, чтобы скрыть смущение, шутливо покачал головой сюдатуда - хотя и почетно, мол, однако ж колется... Песня между тем льется и льется, становясь все громче, мощнее, девчата поют самозабвенно, как птицы небесные, будто уж и не для этих, земных людей, поют, а для кого-то далекого, который парит где-то там, в небесах.

В определенный час из глубины хлебного моря выныривает всадник (трудно и узнать, что это сын агронома, старшеклассник), быстро приближается с пучком колосьев в вытянутой над головой руке - величальная песня при этом начинает звучать еще сильнее. Хлопец, соскакивая с коня, зацепился ногой за стремя и чуть было не упал, чуть было не оконфузился в такой торжественнейший миг, но, к счастью, удержался,- бледный от волнения, бросился к Чередниченко-председателю и уже стоит перед ним, напряженный, сознающий значительность момента, вытянувшись в синих шароварах, перехваченных красным широким поясом:

- Проба взята!

И подает председателю колосья. Чередниченко сегодня тоже как на параде, с Золотой Звездой на груди, во всей приличествующей моменту солидности и торжественности,- где бы ни стал, всюду выделяется, возвышается среди людей его могучая фигура степняка. Двойная у головы сегодня радость: тут поле уродило, а где-то в ГДР родился, наконец, внук... Хлеборобский ритуал между тем свершается, и хотя происходит все здесь будто само собой, это только кажется так. Чередниченко исподволь внимательно следит за течением, сменой мизансцен своего любимого праздника. Вот разошлись колоски по рукам агрономов, бригадиров, усатых ветеранов колхоза, вот каждый уже неторопливо вышелушивает зерно на ладонь, оценивающе пробует на зуб, кивает председателю: можно, мол, пора. И хотя больше тут, в самом деле, от ритуала, от народного обычая, чем от будничной, практической необходимости, потому что те, кому полагалось, держали ниву постоянно под наблюдением, заглядывали в колосок и вчера и нынешним утром, проверяя, хорошо ли созрел, однако ритуал есть ритуал, и все к нему относятся с надлежащей серьезностью. Чередниченко как главный арбитр, стоя рядом с хором на сколоченных из досок подмостках, ждет, что скажут другие судьи, его помощники, те, кому предоставлялось право снятия пробы. Затем, собрав все оценки, он как бы увязывает их в единый сноп своего окончательного решения и только после этого произносит торжественно:

- Люди, хлеб созрел! Жатву начинаем! Кому же окажем честь накосить первый сноп?

Строгим взглядом пробегает по лицам ожидающих, прежде всего людей заслуженных и степенных, и наконец останавливается на приземистой, литой фигуре Ягничаорионца:

- Может, вот ему поручим, Нептуну морей? Как ты, Гурьевич? Тряхнешь стариной, не забыл?

Все одобрительно загомонили, подстегивая старика шутками-прибаутками ("Да уж пусть попробует!", "Моряки, говорят, косить мастера!" ), молодежь захлопала в ладоши, а хор под управлением заведующего Дворцом культуры встретил этот выбор новой волной пения.

И уже подают Ягпичу косу, какую-то доисторическую, чуть ли не музейную, с вытертым до блеска косовищем,- Чередниченко дружески подбадривает при этом:

- Ты ж, брат, не подведи!..

И дальше смотрит на товарища своей юности ободряюще, следит за каждым его движением, поощряет веселым взглядом, а Ягнич в эту минуту трогательно старателен, берясь за рукоять, чувствует, как все его существо охватывается жаром: шуточное ли дело, когда родная Кураевка оказывает тебе такую честь!