Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 70



День 30 сентября был сказочный. Проснулась я от папиного голоса. Я так ясно слышала его: «Доча, будь счастливой!» Подошла к окну, распахнула его. Больше года прошло, это была первая весточка от папы, пусть во сне. Я в том увидела добрый знак, рассказала маме. Лучше бы не делала этого – она расплакалась так горько, безутешно. В тот день она хорошо держалась, пела, с тетей Лелей и соседями накрыла праздничный стол, но глаза у мамы были грустные.

Много лет прошло с тех, много уже было пережито, когда она мне призналась, что и ей папа приснился. Он стоял на краю обрыва, а мама карабкалась по склону, пыталась дотянуться до него, но он не помог ей, отвернулся и ушел. Мама предчувствовала, что папа не простит мне моего счастья. Я же поняла, что он меня благословляет.

Тебе удалось устроить праздник, несмотря на внесенные войной коррективы. Накануне ты предупредил, чтобы мы тебя не ждали. Ты должен был подъехать позже. Собрались мои друзья и другие гости, кто-то включил проигрыватель. Слышу с балкона: «Верочка, кажется по твою душу посланец!»

Я решила, что ты подъехал, выбежала на балкон. Внизу стояла машина, из которой рассыльный доставал корзины с белыми розами. Я увидела три, а девчонки считали: четыре, пять… девятнадцать. Дверь машины захлопнулась, а парнишка в костюме рассыльного, подхватив две корзины, вошел в подъезд. Я отправилась встречать его. Я не сомневалась, что цветы от тебя. В каждой корзине была открытка, каждая с разными пожеланиями от тебя. Прости, без тебя я только треть их исполнила. Потом приехал ты. Всеобщий восторг, обо мне забыли – тебе все внимание. Без перехода поешь полюбившуюся мне «Ты и эта гитара»:

О, серенада

Звенит и замирает.

В душе отрада,

Душа поет и тает.

Как и эта гитара —

Неразлучная пара.

Пусть никто не узнает,

Что на сердце ты одна.

Все завороженно смотрят на тебя. А ты встаешь перед мамой на колено и просишь моей руки. Мама благословляет нас. После того как узнала о ее сне, понимаю, что́ тогда в ее душе творилось. Но в тот момент грусть выдавали только глаза. Наконец ты подошел ко мне. Достал красивую коробочку из синего бархата, из нее – колечко с маленьким переливающимся бриллиантиком:

– А что доча скажет?

А доча руку протягивает. Ты надел кольцо – как будто я сама примеряла и подбирала, так подошло! Оно осталось самым любимым. Ко времени ареста у меня уже было много всяких дорогих украшений, но все отняли, простите, изъяли. Ни о чем не жалею, только об этом колечке и твоей печатке. Хотя бы увидеть, хотя бы прикоснуться!

На следующий день ты переехал жить к нам. Тебя не смущало, что нет света, воды. Мы были вместе – и это счастье. А потом в храме на Старопортофранковской настоятель обручил нас. А расписались и обвенчались мы уже в Бухаресте, когда был официально оформлен развод с Зинаидой. Знаешь, тогда впервые я почувствовала, что Бог слышит меня.

Твои поклонники, дежурившие у гостиницы, очень быстро прознали о переезде и стали собираться у нашего дома. Неизменная картина: ты выходишь, к тебе бросаются, протягивают открытки для автографов, говорят «за жизнь», кто-то просит стать крестным его ребенку, кто-то денег. Огорченным никто не уходил.

В декабре ты вновь уехал в Бухарест. Сослался на простуду, заверил, что надо показаться врачам. Я все принимала на веру. Позже твоя сестра Валя рассказала: «Зинаида потребовала, чтобы Петя приехал. Угрожать стала. Она согласилась на развод, но потребовала ресторан с виллой. Брат согласился. А тут о тебе узнала, обозлилась. Стала угрожать, что на фронт отправит. У них с Петечкой ссоры начались намного раньше. Он надумал в Россию вернуться, она была против. Вроде по ее заявлению от Пети потребовали явиться в часть. Ну, может не по заявлению… Но повестки домой приносили, а Петя сказал, что не получал их. Вот она и объявила, что он все знал, и где Петя, тоже сказала. Он ей простил. Петя добрый».



Могу понять боль женщины, которой предпочли другую. Та, другая, вызывает раздражение только потому, что моложе. Наверное, обидно, больно. От любви все эти страдания далеки, скорее, страдания по собственной молодости ушедшей. К тому же Закитт была танцовщицей, знала, что такое успех. Говорю об этом сегодня, потому что с возрастом сама ощутила потерю зрителя, сцены, работы. Могу понять и посочувствовать искренне. Но писать подметные письма на еще недавно близкого тебе человека, сдавать его властям!.. Этого принять не могу. Хотела бы я верить, что это неправда. Но ты простил, ты слова плохого о Закитт никогда не сказал.

До нашей встречи в октябре 1941 года тебя как румынского подданного уже призывали на военную службу. Ты явился в штаб лишь по третьему вызову – заявил, что не получал извещения, и тебя судили офицерским судом. Но обошлись предупреждением и оставили в покое.

И вот через год приходят новые извещения, и в декабре ты уезжаешь в Бухарест, а возвращаешься в Одессу лишь в феврале 1943 года. По твоей просьбе нас опекали хозяева ресторана «Северный», иногда они просили меня там выступить.

Я очень по тебе скучала. Немного тревожно было на душе. Чуяло мое сердечко – лихо было тебе! Как раз об этих твоих сердечных зазубринах пишет в своих воспоминаниях, опубликованных в «Кадетской перекличке», Владимир Бодиско из Венесуэлы: «…Ко дню нашей встречи часть, в которой служил Лещенко, была расквартирована в Крыму, сам же он приехал в Бухарест в отпуск, через день должен был возвращаться. Отсюда подавленность, пессимизм, ведь закрыть горлышко крымской бутылки для Советской армии было лишь вопросом времени. И все же в ночь нашего ужина он разошелся, и нам удалось услышать почти весь его богатый репертуар. <…> В „Прощаюсь ныне с вами я, цыгане” обычно поют: „Вы не жалейте меня, цыгане”, Лещенко же заменил эту фразу своей: „Вы вспоминайте цыгана Петю”, что тогда прошло незамеченным, а теперь звучит почти пророчески:

Цыганский табор покидаю,

Довольно мне в разгуле жить.

Что в новой жизни ждет меня – не знаю,

О старой не хочу тужить.

Сегодня с вами затяну я песню,

А завтра нет меня, уйду от вас.

Вы вспоминайте цыгана Петю.

Прощай, мой табор,

Пою в последний раз.

Потом были старые романсы, его собственные танго, а еще позднее дошло время и до добровольческих песен, дроздовских, корниловских, казачьих. Слушали мы как зачарованные, и никто из нас не решился ему подпевать. А сам он пел без устали. Чувствовалось, как отдыхал он душой в своей песне, слушателями которой были люди родные по общему прошлому, по идеям и целеустремленности. Прямо скажу – незабываемый вечер.

Расходились мы на рассвете. Я до сих пор помню его небольшую фигуру в желто-зеленой шинели и в румынской фуражкой с огромным козырьком на голове, удаляющуюся от нас в направлении центра города, с зачехленной гитарой под мышкой. Больше я его никогда не видел и ничего о нем не слышал».

О том осеннем вечере 1943 года, описанном Бодиско, я прочитала не так давно. Об авторе ничего не знала, и ты никогда не называл его имени по вполне понятным причинам. Владимир Бодиско входил в группу Русского корпуса, состоящего из русских эмигрантов и представлявшего собой «невероятный винегрет». Боролись они за Россию, да только против нее. Когда читала Бодиско, до мельчайших подробностей вспомнила нашу встречу с тобой, случившуюся за полгода до этого февральского эпизода. Ты появился у нас дома с голубым патефоном «Колумбия» и подарочным набором твоих пластинок. Сказал, что скоро опять должен уехать и эти пластинки не позволят мне забыть тебя. Ты очень старался быть спокойным и веселым, но глаза выдавали тревогу. Вновь почувствовала твое состояние и увидела твои глаза, наполненные вселенской тоской. Я поверила автору воспоминаний из Венесуэлы. Врагом или патриотом он был – не мне судить, но то, что Владимир Бодиско точно угадал твое настроение – это правда. Ты уже давно решил, что все эти игры в патриотов, войны, бунты – не твое. Ты хотел вложить в меня то, чего сам не добился, пройти со мной то, что сам не успел. Ты как-то признался: «Есть Бог, Сцена и ты. Иного мне не надо. Вам хочу служить».