Страница 31 из 35
Суперинтендент знал о неприятных «сурпризах», может быть, более, чем кто-либо другой, но относился к тому редкому и счастливому типу людей, которых нельзя вогнать в уныние практически никакими обстоятельствами. В любой ситуации они умудряются увидеть положительные стороны, а мысля себе будущее, всегда предполагают оптимистический сценарий.
Он совершенно случайно остался жив, выйдя из блиндажа батальонного командного пункта по малой нужде, когда в этот самый блиндаж прямым попаданием засветил крупнокалиберный снаряд. Все, кто был внутри, мгновенно обратились в прах, перемешанный с землей и бревнами наката, а суперинтендент очнулся только через два дня уже в дивизионном медицинском эвакопункте. Заподозрив недостачу, он спросил у подошедшей к нему со шприцем сестры милосердия:
– Что вы там у меня понаотрезали?
– Левую ногу по колено.
– А выше?
– А выше все цело.
– Точно – все?!
– Все! – ответила немногословная сестра, вкатывая ему в плечо содержимое шприца.
– Ну и славненько, – облегченно выдохнул суперинтендент, проваливаясь в наркотический сон.
Он как-то очень спокойно отнесся к своей инвалидности, не стенал: «О, как же я теперь буду жить!» – а напротив, все балагурил, мечтал, как ему в транспорте будут уступать место, какую большую дадут пенсию и как он теперь поступит (на четвертом десятке лет!) в любое высшее учебное заведение, куда раньше поступить ему не удавалось по причине все той же природной легкости отношения ко всему, в том числе к учению. В общем, он всячески развивал тему известной припевки: «Хорошо тому живется, у кого одна нога…»
– Так вот, – продолжал суперинтендент свое повествование для Лорри, – эту кухню понимают даже несмышленыши-взводные, только вчера выпущенные с краткосрочных курсов младших командиров. Ин-стинк-тив-но, наверное. И, если есть возможность посчитать одного покойника за двоих или даже за троих, – так и считают.
– Это как? – изумилась Лорри, не оторвавшись, однако, от своего однообразного занятия.
– Простите за грубые образы, прелесть вы наша, но, если скажем, тот же взводный видит на поле боя оторванные и совершенно бесхозные части тела, то у него есть возможность предположить, что, во-первых, сие есть останки нашего славно погибшего бойца, и, во-вторых, – что это куски бесславно загнувшегося врага. Что вы говорите? Какие ужасы я рассказываю? Нет, деточка моя, после первой же недели в окопах такие картинки перестают быть, как вы выражаетесь, «ужасами». Так – унылые будни. Так вот, даже самый бестолковый взводный понимает, что лежащую на поле боя, ну, например, ногу гораздо выгоднее считать ногой противника и, так сказать, отчитаться ею за пораженного врага. Я уверяю вас, моя несравненная, – продолжал чувствовавший себя в ударе суперинтендент петь свою жутковатую песню, только что не стихами, – найди кто-нибудь из моих субкорнетов мою собственную ногу перед бруствером родного окопа, – и любой из них, ничтоже сумняшеся, отнес бы ее на счет потерь противника. Заметьте, – не осуждаю! Ну, и далее: те же упомянутые нами разнообразные части тела можно рассмотреть как взятые из одного набора, а можно расценить как очевидное свидетельство погибели нескольких наших врагов. Как поступит взводный? Правильно поступит, я вас уверяю!
И, наконец, все, что лежит на поле боя и при визуальном осмотре через полевой бинокль может быть заподозрено в том, что является трупом противника, – будет признано таковым! Именно так, моя ненаглядная! И как раз в таком виде доклад пойдет к ротному. Ротный, уже видавший виды суперкорнет, а может, даже и субинтендент, почешет в затылке и подумает: «Чего это как-то мало мы целой ротой за целый день намесили? Стреляли, понимаешь, стреляли, а толку-то? Десяток жмуриков? Наверняка, не всех сосчитали. А несосчитанные, наверняка, в складках местности лежат совершенно бесполезно для нас. Непорядок! Накину-ка я, пожалуй, пяток… Ежели кому охота, пусть пересчитает сам! Рапорт ротных поступает ко мне, а у меня тоже затылок имеется, и, значит, есть, что чесать. Ну, вы понимаете, солнце мое, что я не хочу последним быть среди батальонных командиров и набрасываю на всякий случай процентиков десять-пятнадцать в своем боевом донесении. Однако, выше меня люди тоже не без затылков… Короче, до генштаба, рассказывают, такие цифры докатываются, что только держись. Но там, в генштабе, ясноокая вы наша, как выяснилось, не полные бестолочи сидят и понимают, что строить на подобной арифметике оперативное планирование – дело вовсе самоубийственное, и поэтому оне (опять же – рассказывают, а может, и врут!) предусмотрели соответствующие понижающие коэффициенты для разных родов войск. Коэффициент вранья называется. Ежели коэффициент, скажем, тройка – дели потери на три, где пятерка – на пять, где десятка, сами понимаете, голубка сизокрылая, – на десять… Но к пропаганде информация поступает в таком виде, в каком она пришла с мест. Более того (за что купил – за то и продаю!), у них там тоже есть свои коэффициенты – только, наоборот, повышающие… А вы, ласточка моя, головку свою прелестную ломаете: с кем это мы там все еще воюем…
Глава 12. Испытания
Из Инзо приходили редкие и довольно грустные письма. Адди, конечно, не хотела специально расстраивать свою младшую сестру, но ничем порадовать тоже не могла, а придумывать – не считала нужным. Она несколько месяцев назад перевелась на заочную форму обучения в колледже, и теперь работала полную, да еще и удлиненную, по условиям военного времени, смену на своем деревообрабатывающем комбинате. Ее, к тому же, перевели из младших мастеров в мастера цеха, – только успевай крутиться. Прибавилось и забот по дому. Так что часто писать было некогда.
«Лоррик! Дорогая моя! – рассказывал крупный твердый почерк, – ты спрашиваешь меня: как мама? К сожалению, все так же. Полтора месяца в больнице немножко ее поправили. Но, когда она выписалась домой, буквально за две недели все опять пришло в прежнее состояние и даже еще хуже. У мамы появились новые страхи – за Темара. Ведь наш братик через восемь месяцев закончит школу, и его могут забрать в армию. А если к этому времени война не закончится? Ты представляешь!? Мне тоже за него страшно. А мама просто в постоянном черном ужасе. Она даже кричать начала. Ты представляешь? Сидит, сидит, ничего не говорит и вдруг – как закричит! Или сзади подойдет, и тоже – как крикнет! Просто жутко. Это, наверное, у нее так страх накапливается, а потом прорывается, а удержать его она не может. Вот так, милая моя сестричка. Придется опять класть ее в больницу. А это – целая морока, да и ждать опять довольно долго. Бабушка тоже совсем неважно себя чувствует, но старается мне помогать. Присматривает немножко за мамой. Хорошо еще, что мама мало двигается, – просто забьется куда-нибудь и сидит. А то бабушке было бы тяжело. А оставить маму одну она боится. Боится, как бы мама с собой чего не наделала. Да и я тоже боюсь. А когда бабушка приглядывает – все-таки спокойнее. Темар тоже старается мне помогать. На рынок, в магазин, на продраспред-пункт – это все теперь он. По дому кое-что тоже научился делать. Глядишь, – мастером станет. А то сейчас с рабочими по дому сложно стало. Да и бесплатно, сама понимаешь, никто работать не станет, а с деньгами – непросто. Учиться, правда, стал похуже, но, в общем – ничего. Только бы война кончилась поскорее! Ты, моя милая Лоррик, тоже держись. Ты умница! Продолжай учиться, я тут как-нибудь справлюсь. Будем надеяться на лучшее.
...
Обнимаю крепко и целую, твоя Адди
»
* * *
Радовать такие письма Лорри конечно не могли. Она переживала и даже чувствовала себя до некоторой степени виноватой, что не находится сейчас там, в Инзо, и не помогает Адди.
В конце лета ей удалось вырваться на несколько дней к родным, использовав недельную увольнительную от «патриотического семестра», которую ей предоставили университетская организация МС и администрация госпиталя. Собственно, с учетом времени, проведенного в дороге, она пробыла в бабушкином доме только полных четверо суток. Но и этого было достаточно, чтобы понять, каково приходится старшей сестре. Обстановка в доме, прежде всего из-за развивающейся болезни матери, была гнетущей. Госпожа Варбоди, все глубже погружаясь в пучину своей депрессии, сама того, конечно, не желая, неизбежно окрашивала быт семьи в самые мрачные тона. Она могла часами сидеть, сгорбившись где-нибудь на стуле, или на краешке кресла, или на кровати, чуть-чуть раскачивая корпусом взад-вперед и еле слышно подвывая, как-будто от зубной боли. Тут же, недалеко от дочери, и тоже молча обычно сидела и мадам Моложик, которая уже отчаялась хоть как-то, хоть незначащим разговором или ерундовым делом, – оттянуть больную от омута ее черных мыслей, в тоскливое кружение которого она неотрывно всматривалась остановившимся, полным мутного отчаяния взором.