Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 128 из 210

П9 Гегель считал учение о «схематизме» «одною из прекраснейших сторон Кантовой философии», поскольку в нем ставится цель объединения абсолютных противоположностей чувственности и рассудка, но в то же время считал, что Кант не достиг цели: получились не ein anschauender Vcrstand или verstandiges Anschauen, а рассудок и чувственность, каждое из них, сохраняют свою особенность, объединение осталось «внешним, поверхностным». Hegel G.V.F. Geschichte der Philosophic. Bd. III. S. 516. Вообще это учение Канта вызвало значительную литературу, некоторые итоги которой подводятся в статье: Curtius E.r. Das Schematismuskapitel in der Kritik der reincn Vernunft // Kant-Studien. В. XIX. 1914. S. 338-366. Эта статья заслуживает полного внимания. Она нимало не спасает кантианства и учения о «схематизме», но весьма способствует правильному пониманию последнего. Составленная по методам филологической интерпретации, она, надо думать, положит конец многим бесплодным пререканиям и кривотолкам. - В нашей литературе большое значение учению о схематизме, «логическое, психологическое и гносеологическое», приписывал Лапшин и.и. Законы мышления и формы познания. СПб., 1906. С. 259-262. 14,1 Кат 1. Kritik der reincn Vernunft. В. S. 180.

Канта в определении схем отдельных категорий завершает все его предприятие, и еще раз подчеркивает несостоятельность его пути.

Но в чем же заключается идея схемы! есть ли положительный смысл у этого понятия, и в чем он? - В самом термине, мне думается, уже дан на это некоторый предварительный ответ. «Схема» обозначает, прежде всего, внешний образ, фигуру (figura), но затем и некоторый внутренний распорядок, как бы правило построения внешнего образа. В этом смысле уже греки называли схемою некоторое правило или порядок грамматических и риторических (метафор и т.п.) форм. В таком же смысле схема применялась и для обозначения фигур силлогизма, некоторого порядка, правила расположения терминов в умозаключении. Думаю, с большим вероятием можно предположить, что Кант заимствовал термин из силлогистики. Схема или фигура силлогизма, как известно, определяется положением среднего термина (τό μέσον), -в этом смысле Кант и мог говорить о «чем-то третьем» (tertium quid). И поэтому-то такую роль в его изложении играет понятие подведения (subsumptio), которое Кант понимает не в смысле логического учения о предложении (подведение субъекта под предикат), а в смысле учения о силлогизме (подведение данного положения под правило)141. Это — не образ (das Bild)142 эмпирического воображения, подчеркивает Кант, а скорее правило, которое делает возможным составление самого этого образа, некоторый общий прием или метод воображения, при помощи которого создается образ к данному понятию143, - так, например, схема треугольника означает правило синтеза воображения по отношению к чистым пространственным образованиям (Gestalten)144. Идея «схемы», таким образом, достаточно ясна. Но чего Кант хотел достигнуть с ее помощью? Что кроется за бесцветными метафорами: «объединение», «подведение», «посредничество»? Ответ самого Канта также чрезвычайно важен для нас. Категории без схем суть только функции рассудка применительно к понятиям, но они не представляют никакого предмета, а, следовательно, это - понятия, не имеющие никакого предметного значения (Bedeutung)145, лишенные живого смысла, скажем мы. По собственным словам Канта, «схемы чистых понятий рассудка суть истинные и единственные условия, которые могут доставить этим понятиям отношение к объектам, т.е. значение»146.

141 Ср. собственную Логику Канта (§ 56 и сл.). - Поэтому прав и Курциус, когда он, после тщательного выяснения термина «субсумпция», приходит к выводу, что он относится к учению об умозаключении. См.: Curtius E.R. L. с. S. 349. 143 Kant I. Kritik der reinen Nfernu

143 Ibidem.

144 Ibidem.

145 Ibidem. S. 187, 186.





146 Ibidem. S. 185.

Все это - интересно и поучительно, но невольно вызывает вопрос: не потому ли понятия рассудка оказываются пустыми, понятиями без смысла, без понимания, что Кант с самого начала изображает рассудок глухонемым, бессловесным? И если слова, как такие, так же безусловно отодрать от мысли и смысла, как Кант раздирает мышление и чувственность, то не понадобятся ли схемы уже как «некоторое» четвертое? И, с другой стороны, если понятия - не готовые формы, натягивающиеся на предмет, как сапоги на ногу, конечно, по правилам и с соблюдением некоторых приемов, а сами образуются «по правилам» и сообразно смыслу, то эти правила и нужно понимать как формы образования самих понятий, оформленного смыслового содержания, как алгоритмы приемов, ведущих к запечатлению, выражению и сообщению смысла в системе условных внешних знаков, коих оформление, в свою очередь, не может не сообразоваться с теми же правилами образования понятий, с формами форм, с внутренними словесно-логическими формами. Так не только преодолевается всякий концептуализм, неувядаемый дух которого витает и над схемами Канта, - (ибо его схемы можно понимать, особенно, в его распределении их в виде схем времени, как своего рода концептуализм второй степени), - но так закладывается и основание для той радикальной реформы логики, о которой была речь выше.

Всем сказанным мне хотелось внушить читателю, что в этой реформе не должны быть забыты идеи Гумбольдта о внутренней языковой форме, и вместе, следовательно, подчеркнуть высокую плодотворность понятия, затрагивающего такие широкие и основные проблемы. И едва ли можно было бы доказать, что эта идея Гумбольдта не находится ни в какой связи с учением Канта и кантианством самого Гумбольдта. Об этом прямо свидетельствуют не только внешние характеристики внутренней формы у Гумбольдта, как «приема», «употребления», «синтеза» и т.п., но и весь внутренний смысл учения, и в особенности его назначение в понимании мыслимого и сообщаемого. Нижеследующие соображения Гумбольдта, связанные с его кантианством, можно прямо принять как поправку теории глухонемого мышления на учение о мышлении словесном. Так как, рассуждает Гумбольдт, никакое представление не может рассматриваться только как пассивное созерцание уже наличного предмета, то надо признать, что сама субъективная деятельность образует в мышлении некоторый объект. Деятельность чувств синтетически связывается с внутренним действием духа, представление вырывается из этой связи и становится по отношению к субъективной силе объектом, и опять возвращается в нее, как вновь воспринимаемое представление. Но для этого необходим язык. В нем духовное стремление пролагает себе путь через уста, и результат

этого стремления (слово) возвращается к уху. Представление перемещается в действительную объективность, не отрываясь, однако, от субъективности. «Это возможно только при помощи языка; и без этого перемещения, поддерживаемого языком, хотя бы оно совершалось в молчании, без этого перемещения в возвращающуюся к субъекту объективность, невозможно образование понятия, а следовательно, и никакое истинное мышление»147. Каковы бы ни были собственные неясности и неточности Гумбольдта в изображаемой картине, все же из сравнения его основной идеи с учением Канта видны значительные преимущества гумбольдтовского подхода к вопросу: возможность постановки первого принципиального вопроса до категорического разделения единого словесно-логического акта и его результата, сохранение за слово-понятием конкретности на всем протяжении его анализа, динамический характер интерпретации его формальной структуры и никогда не теряемый из виду общий культурно-смысловой контекст как словесно-логического предмета, так и коррелятивного ему единства культурного сознания.

Внутренняя поэтическая форма

Поправка Гумбольдта к отвлеченной теории мышления имеет в виду, неизбежного для живого мышления, словесного его носителя и направляет всю теорию на конкретный факт культурного сознания, включающего в себя всякое мышление, будь то прагматическое или научное, как свою составную часть или органический член. Такой вывод нисколько не является неожиданным при определениях и предпосылках, с которыми мы работаем: определение слова в его результате, как некоторой социально-культурной вещи, а в его процессе, как некоторого акта социально-культурного сознания. И этот вывод - не простая тавтология. В нем обнаруживается действительно новое, если мы углубимся в приводящий к нему путь и свяжем его с утверждением, которое всем сказанным внушается, на первых порах, по крайней мере, как предположение. А именно: слово, со стороны своих формальных качеств, есть такой член в общем культурном сознании, с которым другие его члены - гомологичны. Другими словами, это значит, что слово в своей формальной структуре есть онтологический прообраз всякой культурно-социальной «вещи». Превратить это предположение в общее правило нетрудно, если обратить положение, что слово есть куль