Страница 130 из 138
Вряд ли эта история подлежит рациональному истолкованию. Но то, что Хармс действительно верил в свою мистическую связь с умершим отцом и постоянно обращался к нему за помощью в самые тяжелые моменты жизни, — это было безусловно так.
Интересно, что о схожем случае, когда так же проявились «сверхъестественные способности» Хармса, вспоминала и Алиса Порет:
«В какую-то очередную „чистку“ Ленинграда мы были занесены в список на выселение. У нас отняли паспорта, и был назначен срок отъезда. Д. И. узнал об этом, сказал, чтобы мы не волновались, что ничего не случится — и что он меня отвоюет. Я ему поверила и была спокойна. Меня вызвали в милицию, и Д. И., взяв меня за руку, пошел со мной. Он сел на подоконник, а я вошла в дверь. Мне задали пару вопросов, я на все ответила. Потом милиционер долго думал и сказал:
— Ищите ваши документы.
Я их сразу узнала в высоченной стопке „на выселение“. Он долго смотрел на наши три фото — мамы, брата и мое, потом сказал: „Нехай…“ и положил их в соседнюю маленькую стопку.
— Завтра у управдома получите.
Я спустилась по лестнице и увидела, что Хармс сидел, прислонившись к косяку, опустив руки, совершенно бледный, а на лице были крупные капли.
— Пойдемте, — сказала я. — Он нас оставил.
— Я знаю, — сказал Д. И. — Но я еще немного посижу.
Мне не терпелось скорее бежать домой.
— Выйдем на воздух, вам будет легче.
Д. И. с трудом встал, и мы с ним где-то еще долгое время сидели на скамейке.
— Вы теперь поняли, как я не хочу, чтобы вы уехали? — сказал он».
Разумеется, Марина Малич не была вовсе освобождена от всех работ. Военное начальство, освободив жену Хармса от рытья окопов, направило ее на трудовые работы внутри города. Конечно, это было полегче, но она все равно страшно уставала. К тому же денег у них с Хармсом по-прежнему почти не было, и жили они впроголодь — притом что блокадный голод был еще впереди. Об этом Малич пишет 22 августа Наталье Борисовне Шанько, жене А. И. Шварца. Письмо было направлено в Пермь, куда супруги Шварцы эвакуировались. Накануне, 21 августа, сообщала Малич Шанько, уехала в эвакуацию сестра Хармса Лиза (ее муж, видимо, был на фронте), и квартира опустела — в ней никого не осталось кроме Хармса с женой и «старухи, которая наперекор всем продолжает жить». Из этого же письма мы узнаем о попытках Малич устроиться на работу на завод, чтобы получить рабочую карточку. До войны она периодически пыталась давать уроки французского языка, что почти не давало заработка, а после начала войны, как легко догадаться, желающих учить французский больше вообще не осталось. Увы, обещания знакомых устроить Марину на завод так и остались обещаниями.
Письмо, написанное ею 22 августа, стало прологом катастрофы. На следующий день, 23 августа, Хармс был арестован. Его жена вспоминает об этом аресте в подробностях, несмотря на то, что во время записи ее воспоминаний с того момента прошло уже почти 60 лет:
«Даня, наверное, жил в предчувствии, что за ним могут прийти. Ждал ареста. У меня, должна сознаться, этого предчувствия не было.
В один из дней Даня был особенно нервный.
Это была суббота. Часов в десять или одиннадцать утра раздался звонок в квартиру. Мы вздрогнули, потому что мы знали, что это ГПУ, и заранее предчувствовали, что сейчас произойдет что-то ужасное.
И Даня сказал мне:
— Я знаю, что это за мной…
Я говорю:
— Господи! Почему ты так решил?
Он сказал:
— Я знаю.
Мы были в этой нашей комнатушке как в тюрьме, ничего не могли сделать.
Я пошла открывать дверь.
На лестнице стояли три маленьких странных типа.
Они искали его.
Я сказала, кажется:
— Он пошел за хлебом.
Они сказали:
— Хорошо. Мы его подождем.
Я вернулась в комнату, говорю:
— Я не знаю, что делать…
Мы выглянули в окно. Внизу стоял автомобиль. И у нас не было сомнений, что это за ним.
Пришлось открыть дверь. Они сейчас же грубо, страшно грубо ворвались и схватили его. И стали уводить.
Я говорю:
— Берите меня, меня! Меня тоже берите.
Они сказали:
— Ну пусть, пусть она идет.
Он дрожал. Это было совершенно ужасно.
Под конвоем мы спустились по лестнице.
Они пихнули его в машину. Потом затолкнули меня.
Мы оба тряслись. Это был кошмар.
Мы доехали до Большого Дома. Они оставили автомобиль не у самого подъезда, а поодаль от него, чтобы люди не видели, что его ведут. И надо было пройти еще сколько-то шагов. Они крепко-крепко держали Даню, но в то же время делали вид, что он идет сам.
Мы вошли в какую-то приемную. Тут двое его рванули, и я осталась одна.
Мы только успели посмотреть друг на друга.
Больше я его никогда не видела.
И тогда они повернулись и пихнули меня:
— Иди вперед.
И потащили меня на улицу, но так, чтобы не видно было, как они меня ведут. Я шла немножко впереди; а они сзади.
И повернули туда, где стоял этот поганый автомобиль.
Они втолкнули меня в машину, двое сели от меня по бокам — наверное, чтобы я не сбежала, — и повезли меня в нашу квартиру.
И тут начался обыск. Ужас что такое было! Всё падало, билось. Они всё швыряли, рвали, выкидывали. Разрывали подушки. Всюду лезли, что-то искали, хватали бумаги — всё, что попадало под руку. Вели себя отвратительно.
Я сидела не шелохнувшись. Что я могла сделать?!
Под конец они сели писать протокол».
Л. Пантелеев утверждал, что «пришел к нему (Хармсу. — А. К.) дворник, попросил выйти за чем-то во двор. А там уже стоял „черный ворон“. Взяли его полуодетого, в одних тапочках на босу ногу…». Был ли Хармс в одних тапочках, неизвестно: стоял теплый август, может, и был. Но воспоминания Малич не дают возможности сомневаться: о том, что это был арест, Хармс понял с самого начала, с момента первого звонка в квартиру. Предчувствие ареста было у него еще с вечера прошлого дня: он не хотел вытаскивать в коридор письменный стол, как они с женой это делали ежедневно. Дело в том, что у него опять накопился долг перед Литфондом и существовала реальная угроза описи имущества. Но поскольку квартира была коммунальная, то описать имели право только то имущество, которое бесспорно принадлежало должнику, то есть находилось в его комнате. Коридор же был местом общего пользования и принадлежал всем жильцам квартиры на равных правах.
Арест Хармса впоследствии оброс легендами, как это и бывает обычно в таких случаях. Самая яркая легенда гласила, что писатель был арестован, когда он вышел из квартиры в магазин, чтобы купить табаку. И поскольку в квартиру он больше не вернулся, то так никто и не узнал, что с ним случилось. Эта версия легла в основу знаменитой песни Александра Галича «Легенда о табаке», в которой он использовал цитаты из детского стихотворения Хармса «Из дома вышел человек…»: