Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 11



Он умолк, тяжело дыша, то поднимая на Гермогена испуганный, измученный взгляд, то снова и снова опуская глаза вниз.

Молчание висело в мутном, пронизанном пыльными солнечными лучами воздухе.

Наконец, Владыка заговорил:

— Я понял тебя. И почти все, о чем ты говорил, ведаю. Так чего же ты у меня просишь, боярин?

— Прошу твоей святой помощи! — воскликнул тот с отчаянием. — Вразуми воеводу Шейна! Никого он не послушает, кроме тебя! Ведь нет более у нас государя, не сегодня, так завтра в Москве будет польское войско. Не за что более биться, не за что стоять Смоленску и погибать всем нам. В городе жены наши, дети малые. Их тоже ждет голод, муки, смерть лютая! Если же ты напишешь грамоту для Шейна и благословишь его сдать город, то он поступит по твоему указу. Пожалей нас, грешных, святейший Владыка! Напиши воеводе. Он тебе подчинится.

Князь Пожарский вновь открыл было рот, чтобы заговорить, но тотчас смущенно осекся.

Гермоген смотрел на Рубахина со странным выражением — то ли участия, то ли сожаления. Потом покачал головой:

— Нет, боярин.

Рубахин и князь Дмитрий оба посмотрели на Патриарха вопросительно.

— Нет, — повторил Гермоген. — Не подчинится мне боярин Шейн, смоленский воевода. Он давно уже живет не по моему указу.

— Но… — боярин Роман пытался и не мог найти нужные слова, — но грамоты твои для него важнее любого слова.

— Да, они для него важны, — кивнул Владыка. — Но только покуда они согласуются с той Волей, которой он действительно повинуется. И если я, старый грешник, сейчас преступлю эту Волю, не станет ваш воевода меня слушаться. А что до того, чтоб спасти всех вас, открыв врагам ворота, так ведь и сам ты ведаешь, что все едино будет, только горше и позорнее станет гибель. Или веришь в милость Сигизмунда?

— Но баб-то и детей поляки не убьют!

— Не убьют. Рабами сделают. Женщин — своими наложницами. И так будет по всему Царству Московскому. Слыхал ли, как люди говорят? Мне сказывали, что во всех краях слышны такие слова: «Пока стоит град Смоленск в Вере Христовой, пока не сдается, есть и у нас надежда, что свободны будем. Сдастся Смоленск, значит, не быть больше и нам!». Это кому же не быть, а?! Руси не быть?! Русским не быть?! Ты в уме, а, боярин?

Рубахин давно уже снова опустил голову, не выдержав гневного блеска глубоких, пронзительных глаз старца.

Смутился под взором Гермогена даже Пожарский, которого, казалось бы, слова Патриарха не могли устыдить. Точно князь вдруг открыл и в себе тайный страх, страх оказаться бессильным, когда безумие охватывает всех, и ты вдруг видишь себя идущим в одиночку против обезумевшей толпы… Такое с ним бывало. В те дни, когда чуть не вся Москва кинулась присягать Гришке Отрепьеву, а ему в лицо кричали, что он убийцами царевича подкуплен… Вот дурачье-то! Как же подкуплен, какими убийцами, если по их мнению выходило, что царевич-то жив?! Но здесь было не то! Совсем не то. Князь чувствовал, что боярин Роман явился к Патриарху вовсе не от осажденного Смоленска, а всего вернее — от нескольких таких же, как и он, утративших мужество людей. А может… может, просто сам по себе решился? Но ведь если его пропустили через тайный лаз, то что-то он должен был сказать воеводе о том, куда и для чего уходит. Солгал? А как иначе?

Казалось, Гермоген прочитал мысли Пожарского.

— А что сказал ты, когда покидал Смоленск? — спросил он, и в голосе его вдруг послышалась насмешка. — И почему тебя ляхи пропустили? Ты ж не пеши шел, ты ж на коне ехал: вон, одежа-то вся чистая, даже сапоги не сильно запылились. Ну-ка сказывай, как выбрался? Только уж не лги, будь милостив!

Боярин побелел, как беленая стена патриаршей палаты, и снопом рухнул в ноги Владыке.

— Прости, святейший! Помилуй, не осуди…

— Ради Христа, прошу тебя: сказывай. Не то ведь обо многих худо думать заставляешь. У меня уж грешная мысль была: не много ли вас там таких, не снарядили ли тебя в путь такие же, как здесь, изменники, и не послом ли их ты сперва к ляхам отправился…



— Нет, нет, Владыка! Не так это! — на глаза Рубахину навернулись слезы, поползли по щекам, теряясь в густой бороде. — Сам я грешен, сам не выдержал, страху своему поддался. Вылазка у нас была — небольшой обоз польский решили перехватить, чтобы добыть немного продовольствия. Я прежде не бывал в таких вылазках, а тут вызвался сам, а так как многие в городе кто ранен, кто болен, а здоровые — все на стенах, в карауле, сотник меня и назначил. Я с собою холопа моего Семена взял, и когда мы подъезжали к обозу да ляхи в нас из луков стрелять начали, мы с Семеном за деревьями и скрылись. Ну, будто бы убили нас. Потом поскакали в объезд польских таборов, лесом проехали, а затем на Смоленскую дорогу выбрались. Кольчугу да зерцало я снял, в лесу спрятал, чтобы на разъезд не нарваться, польский ли, тушинский ли, мало ли, какие лихие люди могли встретиться… Думал сперва прочь куда-нибудь скрыться от срама своего… А после вдруг подумал: поеду сюда, в Москву. Может, здесь уже решилось все, может, и ты, святейший, благословишь, наконец, не лить крови понапрасну. Вот и дерзнул!

— Вот оно как! — ахнул князь Пожарский. — До такого и сам Иуда Искариот не додумался: сперва предать, а потом в герои выйти. Неужто ты надеялся привезти в Смоленск грамоту от Владыки? Да еще такую, какая именно тебе и надобна?

— А уж ляхи-то с какой радостью пропустили бы его обратно! — тихо произнес Гермоген. — Еще бы и наградили. Думал ли об этом, боярин?

— Нет! — выдохнул Рубахин. — О том мыслей не было. Хотел только как-то сам перед собой в трусости оправдаться. Виноват я, Владыка. Прикажи меня, как изменника, смерти предать!

Теперь на лице Патриарха появилось искреннее изумление.

— Как же я могу такое приказать?! Разве мне палачи повинуются? Разве я Богом поставлен, чтобы людей смерти предавать? Опомнись! Да и бояре меня ныне не послушают. Нет, боярин, меня не страшись. Если тебя Бог не устрашил, так что тебе сделает доживающий свой век немощный старец? Иди, иди восвояси, не искушай ни меня, грешного, ни князя Дмитрия. И не тужи, что не получил желанной грамоты — она ничего бы не изменила.

Боярин Роман задрожал всем телом и, шатаясь, поднялся. Его мотнуло вдруг куда-то в сторону, будто пьяного, он с трудом выровнялся и медленно, согнувшись, словно состарившись, пошел к дверям.

Князь Дмитрий провожал его взглядом, пытаясь понять, сравнивает ли себя с этим человеком. Спрашивает ли свою совесть, а не могло ли дрогнуть и его сердце, окажись он в погибающей крепости?

Вдруг Владыка резко встал с кресла, быстрым шагом догнал Рубахина и, взяв за локоть, остановил.

— Постой! Постой, боярин… Ради Христа, прости меня, грешного!

И он, зайдя вперед, рухнул на колени перед боярином Романом.

— Виноват я, виноват! Не смею я судить тебя и осуждать не смею! Слабость твоя передо мною, а я, сам слабый и грешный, стал было силой тешиться. Гордыне уступил. Прости!

Голова в белом куколе склонилась к самому полу, потом Гермоген поднял взор на окаменевшего перед ним Рубахина, и тот увидал, как по впалым щекам старца побежали светлые дорожки слез. Он просил прощения от всего сердца.

— Владыка! — голос боярина сорвался, он уже ничего больше не мог сказать. Лишь сумел нагнуться и подхватить Патриарха под руки, помогая подняться.

— Прощаешь ли? — медля вставать, спросил тот.

— Да мне ли… тебя?..

— Прощаешь ли? Снимаешь ли с меня грех?

— Не грешен ты!

— Все грешны, — Гермоген, наконец, уступив усилиям Рубахина и подхватившего его с другой стороны Пожарского, встал и тотчас поднял руку со сложенным двуперстием. — Прими же мое благословение. В бегстве своем с поля боя ты покаялся. Считай, я твою исповедь принял, хоть при том еще князь был, но так уж случилось. Отпускаю тебе этот грех — человек слаб. И отныне поступай, как сам решишь. Если нет у тебя сил быть там, в Смоленске, не возвращайся, ступай, куда вздумается. Если же поймешь, что место твое все же там, вернись. И передай воеводе Шейну, что я тебя благословил. И что молюсь за всех вас, все время молюсь. А теперь ступай. Устал я от этого Семиглавого змия…