Страница 27 из 32
В городе не было белого доктора, но Керри не могла позволить смерти так легко завладеть ее ребенком. Она судорожно обернулась к Ван Ама: «Иди, сыщи лучшего китайского врача в городе, пусть приходит немедленно, скажи, сын умирает!»
Ван Ама мгновенно исчезла и вскоре вернулась с врачом, маленьким, иссохшим, кожа до кости, старичком в грязном черном халате и огромных очках в медной оправе. Он молча, с невозмутимым видом, не глядя по сторонам, вошел в комнату и сразу подошел к маленькой кроватке. Выпростав из рукава грязную, с давно не стриженными ногтями руку, больше похожую на клешню, он осторожно обхватил маленькое запястье большим и указательным пальцами. Он долго сидел гак с закрытыми глазами. Потом встал, вытащил из-за пазухи сложенный четверо клочок бумаги, а из-за кушака — тушь и кисточку и быстро нарисовал несколько иероглифов.
— Пойди с этим в снадобницу, — приказал он Ван Ама. — Принесешь лекарство, завари его в горячей воде и давай ребенку каждые два часа.
Он протянул руку за гонораром и ушел.
Ван Ама отправилась с клочком бумаги в аптеку и вернулась с пучком трав и большим, покрытым ярью-медянкой, зеленым от старости кольцом. Она спешно кинулась готовить отвар, но тут услышала, как Керри зовет ее: «Ама, Ама». Это был крик ужаса, и Ван Ама побежала в комнату больного.
«Мой малютка, мой малютка!» Керри держала его на руках. У него были предсмертные судороги. Ван Ама сразу все поняла; она застонала, схватила с постели вещи мальчика и, держа в руке зажженную лампу, выскочила из комнаты. Мгновение спустя Керри услышала ее голос, доносившийся с улицы: «Дитя, вернись домой, вернись домой!» Снова и снова, все слабее, все отдаленнее слышался этот крик.
Керри много раз в жизни слышала этот печальный клич, и он заставил ее содрогнуться. Не единожды и не дважды она проходила мимо плачущей матери с детской одежонкой и зажженной лампой в руках, и у Керри становилось тяжело на сердце; полная сострадания, она знала, что в этот миг где-то умирает ребенок и мать, в последней надежде, вышла звать назад витающую где-то душу.
Сейчас витающая где-то душа была душой ее собственного ребенка. Она прижала к себе его хрупкое тельце, и тут он в последний раз дернулся и застыл.
На следующий день она послала гонца с наказом сыскать Эндрю, где бы тот ни был, — другой почты тогда не существовало. Ван Ама купила маленький гроб, Керри застелила его куском голубого шелка, который у нее был, они вдвоем омыли этого прелестного златокудрого маленького американца и положили его на шелк, и по их горестному плачу нельзя было угадать, кто из них двоих ему мать. Послали за людьми, которые должны были плотно запечатать гроб, поскольку воздух сохранял еще летнее тепло. Когда это было проделано, Керри села и стала ждать мужа; он приехал следующим вечером, усталый, измученный неожиданным путешествием. Керри встретила его в состоянии отчаянья, но без слез.
— Я должна уехать отсюда, — сказала она. — Я должна увидеть белую женщину — кого-то, кто принадлежит к моей расе. Нужно положить его рядом с другим нашим ребенком в Шанхае. Я не позволю, чтоб мой ребенок лежал здесь один — один в этом варварском городе.
По ее голосу Эндрю понял, в каком она отчаянье, и согласился. Следующим же утром они наняли джонку и по каналу, а потом по реке добрались за четырнадцать дней до берега моря.
Но их никто не предупредил, что в Шанхае свирепствует холера. Не было газет, не было почты, которая могла бы в считанные дни доставить письмо. Прежде чем они попали на принадлежавший миссии грязный постоялый двор, им пришлось пройти по улицам, по которым до них прошла смерть. В первый же день Керри насчитала из окна больше пятидесяти гробов, которые проносили мимо. Она ужаснулась, и они решили не мешкая уехать сразу же после похорон.
Но едва занялся день, когда они должны были пуститься в обратный путь, у Керри начались рвота и расстройство желудка, а час спустя с четырехлетней Эдит случилось то же самое. Эндрю кинулся искать доктора, но никого не удалось сыскать, поскольку были как раз осенние скачки и все белые находились на ипподроме, расположенном на краю города. Промедление в два часа привело к тому, что Керри едва не умерла. Когда врач, наконец, пришел, он немедленно ею занялся и велел Эндрю и Ван Ама делать то же самое с девочкой.
Керри была уже без сознания, но крепкое здоровье снова выручило ее, и она пришла в себя. В десять вечера у нее хватило сил прошептать: «Эдит, Эдит?»
Эндрю, который никогда не мог ничего скрыть от нее, пробормотал: «Мужайся…»
— Не умерла? — выдохнула несчастная мать.
Умерла, — сказал Эндрю потерянно.
На следующий день купили еще один маленький гроб, и Эндрю один проводил его на кладбище, где была заново раскопана только что засыпанная могила маленькой Мод, принявшая и третьего их ребенка. Керри оставалась в постели, у нее не было слез, только горечь: она все пыталась примириться с чудовищной силой, которая способна была так ее обездолить. «Я верю… после того, что случилось, я стану лучше… я буду верить». Но в глубине души, в своем непокорном, неподатливом сердце она со слезами спрашивала себя: «Верить — но во что, скажите, мне верить?»
После затянувшейся болезни и трудного выздоровления они с Эндрю наняли джонку и отправились в глубь страны. Их дом, где опять был только один ребенок, девятилетний Эдвин, казался теперь непомерно большим и заброшенным. Ей нелегко было занять ребенка и сделать его счастливым. Она хотела, чтоб ее сын вырос мужественным и энергичным, но в спертой атмосфере этих осиротевших стен ничто и никто не могли ему в этом помочь, разве что она сама, но она была слишком подавлена горем. Сейчас, когда он остался у нее один, она хлопотала над ним со смешанным чувством страха и нежности, что, как она сама знала, могло пойти ему во вред.
Денно и нощно сердце ее надрывала тоска по утраченным детям. У Эндрю оставалось его дело, его обязанности, она же была одинока. Ван Ама была по-прежнему ее другом и помощницей, но теперь Керри было мало общения с этим бесхитростным существом.
Она вернулась к своей прежней работе, исцеляя, когда удавалось, посещая маленькую часовню, но, сколько бы она ни говорила о Боге, сердце у нее молчало и оставалось безучастным. Что знала она о Боге, кроме пустых слов, которым когда-то ее научили? Она больше не уповала на Господа. Только ее руки с привычным проворством исполняли свою работу.
Даже когда она пела свои старые песни, ее начинали душить рыдания. В конце концов ее тело не выдержало напряжения, надорванное не только горестными утратами, но и бесплодными, не оставлявшими ее всю жизнь поисками Бога. Она часто молилась, не в силах расстаться с надеждой на Господа, ибо не знала, во что еще верить, а вера в некое непреложное добро была сутью ее положительной натуры. Но ее молитвы словно бы возвращались к ней, как возвращается эхо от клича, брошенного в пустыне.
И вот Ван Ама, видя, в каком она состоянии, подошла однажды к вернувшемуся из поездки Эндрю и заявила, что ее хозяйка гоже умрет, если он ничего не предпримет, и притом незамедлительно. Эндрю взглянул на жену. Она и правда была печальна, бледна, сильно исхудала, ее черные глаза словно никого вокруг не видели, и это испугало его не на шутку.
— Керри, — сказал он неуверенно, — может быть, нам… Может быть, ты хотела бы на время вернуться домой?
Она безмолвно глянула на него, неожиданно эти черные глаза наполнились слезами. Домой, домой! Только дом может спасти ее!
Уже десять лет минуло с того дня, когда они покинули родную страну, и по всем правилам Эндрю полагался годовой отпуск. Месяц спустя они снова двинулись к морю.
В Шанхае Керри вдруг овладело несказанное упрямство. Она неожиданно раздумала ехать домой. Ее истерзанное сердце все еще кровоточило, и она чувствовала, что не в силах будет видеть сочувствующие лица домашних и заново переживать свои утраты. Эндрю, пораженный этой внезапной переменой, обратился за советом к врачу, который порекомендовал перевезти ее куда-нибудь подальше, «чтобы ее окружало все совершенно новое». Этим «совершенно для нее новым» оказались Средиземное море и Европа.