Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 64

Он был классический идеалист, что по-житейски выражалось в упрямстве, маскируемом как бы рассеянностью, отвлеченностью. Потребности свои личные свел до такого мизера, что, как разъясняла мама, позорил нашу семью и, прежде всего своего сына.

Действительно, срывы, хоть и редко, случались, и папа ну чуть ли не со слезами умолял: «Смени костюм, вот тебе мой, а этот — в помойку!» В ответ, по контрасту, сдержанно, мирно: «Да ты, Дима, не нервничай…» Уж не издевался ли? Нащупав, чем сына уязвить, доставал тут его планомерно, методично. «Что люди скажут?!» — по маминой формулировке. И — что ли в отместку? — с проворством, при его возрасте удивительном, успевал-таки припрятать протертые до дыр штаны. Старческое слабоумие проявлялось у него исключительно вот на этом участке. Читал по-немецки и по-французски, а по-английски со словарем.

Позорить же нашу семью он мог только в двух случаях: когда вывозили его за пенсией, которую он сразу же клал на сберкнижку, и в кремлевскую поликлинику, для профилактики, где он обслуживался как член семьи.

Эти выходы в свет, от силы раз в месяц, сопровождались, а, точнее сказать, сказать предварялись буйными сценами. Сын за отцом гонялся, чтобы под душ его затащить, а уж мама и домработница Варя с чистым бельем подстерегали. Вот-вот уж настигли, и вдруг уворачивался с бесовской улыбкой: у себя запрется, и что тогда — дверь вышибать?

Можно сказать, родители с обеих сторон представлены были родственниками, друг друга достойными. По маминой линией — откровенной дурехой бабусей, охорашивающейся постоянно, кокетливой, как институтка, а по папиной — дедом, сбрендившим в сторону прямо противоположную. Опорки, в которых он шаркал, изношены были до такой степени, что превратились уже в изделие, будто выполненное по заказу для персонажей из пьесы «На дне».

Ван-Гог создал из подобной обувки шедевр, так и названный: «Башмаки».

Между тем одетый как оборванец, дед лицом оставался не только благообразен, но утончен, аристократичен. Высоколобый, светлокожий, в очках с овальными стеклышками, тогда устаревшими, но после, спустя эдак лет семьдесят, снова вошедшими в моду. Усы, бородка, как ни странно, холеная.

Когда насильно его таки впихивали в папин костюм, каким еще молодцом смотрелся! Сидя рядом с шофером в казенной «Волге» был ну просто неотразим.

Но помимо причуд у деда имелся и крупный и уже непростительный недостаток: откровенное ничегонеделанье, неучастие ни в чем.

На пенсию вышел, ни дня не промедлив. Врач-дерматолог, с опытом ссыльно-сибирским, где сифилитики толпами к нему стояли, и он их вылечивал — верю! Есть доказательства. В малолетстве у меня самой случилась экзема.

Сквозь забинтованные запястья желто, зловонно сочился гной. К каким только знаменитостям не таскали! Но очередной светила, вторя прочим, заключал: все это на нервной почве.

Каково это было слышать, оскорбления такие! В благополучии, холе — и «нервная почва»: откуда?! Но язвы все больше воспалялись. Воображаю, как ужасалась моему будущему мама, суеверно, как ей было свойственно, казнясь: за что!

От отчаяния, наверно, обратились к деду. Он тогда уже в нелюдимость погрузился. Целыми днями что-то читал, затворившись. Даже к столу общему не выходил. Домработница взывала: Михаил Петрович, откройте, обед несу! Дед, вроде как не дослышивая, переспрашивал: что-что? И отодвинуть задвижку-шпингалет не торопился.

Из кельи его несло затхлостью. Пяти-шестилетней удавалось еще на диване сбоку пристраиваться, где он среди книг возлежал, но их становилось все больше, неприятный запах усиливался, да и надобность в моих посещениях постепенно отпала.

Хотя от напасти экземной именно он меня избавил. Процесс излечения стерся, но результат налицо: болячки те детские никогда больше не возобновлялись. Но признательность деду тоже растворилась, и удержался, напротив, укор: действительно, эгоист. Знания, способности, как скупой рыцарь, запрятал, отгородившись от всех.

К таким выводам я, правда, пришла, не без подсказки мамы.

Ответственность за наше воспитание в ней не умолкала никогда. Любая мелочь в ее изложении получала нравоучительную окраску. Я всем советам ее внимала с раскрытым ртом, и ставши взрослой, и уже выйдя замуж. Что вовсе не значит, что я им следовала, но выслушивала с наслаждением. И готова бы слушать теперь, маму мою, иной раз наивную, склонную к упрощением, но и к прозрениям тоже. Округлив небольшие, с жемчужным блеском глаза, понизив голос для большей выразительности, она выговаривала: самое страшное, Надя, безразличие, ко всему, ко всем.

Дед в такую готовую схему укладывался. В последний раз мне пришлось с ним соприкоснуться, когда неуспехи мои в математике достигли черты уже роковой: пересдача грозила, чуть ли не второгодничество. Тут и припомнилось, что в Харьковском университете дед первых два курса на математическом факультете проучился, откуда был вычищен за неблагонадежность.

Восстановиться после позволили только на медицинском. Тогда уже, значит, к точным наукам допускались только проверенные.

Вот ведь какая темная штука — генетика. Дед, пусть и в начале века, алгебре, геометрии ну и чему-то еще, мне не ведомому, обучаясь, получил внучку, которая и в арифметике ни в зуб ногой. Меня это нисколько не обескураживало: справившись кое-как с временной трудностью, твердо знала, что тут же, получив свою тройку, выкину мусор из головы. Чуть только потерпеть.

Дед объяснения начинал терпеливо, приветливо, но с фразы, о способностях к педагогике не свидетельствующей: ну это же, Надя, так просто…

Не претендуя на сообразительность в данной области, я, все же уязвленная, закипала, утрачивая начисто способность что-либо воспринимать.

Дед глядел с удивлением. И по темпераменту мы полярно разнились. Ждал.

Прищур сквозь очки, снисходительная улыбка, что уже буйство вызывало.

Тетрадки, учебники летели со стола. Опять никакой реакции. Только взгляд уплывал в окно: там черемуха зацветала. О чем-то он думал, что к занятиям нашим никакого отношения не имело. Но об этом я уже не узнаю никогда.

А на четырнадцатилетие вдруг от него получила подарок: иллюстрированное, юбилейное издание «Нивы» под названием «Девятнадцатый век». Вручено оно было с торжественностью, деду не свойственной, да и не оправданной внешними данными лишенной обложки, обтрепавшейся книги. Как и бывает, потом оценилось. «Девятнадцатый век», обрел достойный коленкоровый переплет и в путешествия пустился, повсюду, куда нашу семью не заносило.

Удача: вывезти удалось. Теперь он здесь, в США. Реликвия. Знал бы дед, знал бы хоть кто, что нас ждет, что там может случиться, в будущем.

Дед был еще жив, когда пьеса Сартра «Альтонские затворники» всколыхнула меня если не прямым совпадением, то сходством. Тогда уже, пусть неосознанно, подыскивались ключи к загадке его отшельничества. Но отсутствовало еще очень существенное — тот сердечный толчок, зовущий дознаться правды.

Мне было известно, что папа с родителями из сибирской глубинки в столицу прибыл девятнадцатилетним. Припозднились — и сильно — к дележке пирога. Друзья их: Рыков, Бубнов, Куйбышев — утвердились уже в кремлевских апартаментах, а новоявленным провинциалам досталась комната в коммуналке. Но в гости их звали, в те самые «белые коридоры», описанные Ходасевичем, где наличествовал и царский сервиз с золоченым двуглавым орлом на белом фоне, что вожди поделили по-братски: кому кофейные чашечки, а кому бульонные, и блюда, салатницы по семьям разбрелись, в кремлевском теперь общежитии соседствующими. И вот там, в присутствии юноши Вадима, произошел инцидент, глубоко запавший, о котором я не раз в папином изложении слышала.

Поначалу все мило, чинно, хозяева угощают, гости благодарят. И вдруг моя бабушка, в честь которой меня и назвали, чашку хрупкую вверх дном опрокидывает, зрит клеймо с орлом, и в гневе, из-за стола вскакивая, выдает в таком роде: мы, мол, за это кровь проливали, чтобы вы потом…Решительно: уходим, Вадим, ноги моей больше… Ну, в общем, сюжет повестей Юрия Трифонова.