Страница 61 из 64
Образовался как бы параллельный сюжет: я с папой вдвоем, и в основном мы бранимся, а с Сашей вижусь в компаниях, весьма разношерстных. Кстати, фотография сохранилась, групповая: застолье в ЦДЛ. Там Миша Озеров, сын знаменитой Мэри Лазаревны, заведующей в журнале «Юность» отделом прозы и при Катаеве, и при Полевом, и при Дементьеве, обнимает жену Проханова, Люсю.
Александр Андреевич, ну как вы это стерпели? Почему не кричали: смерть жидам! И уж гарантирую, что если бы Кожевников, ваш покровитель, хоть раз почуял бы в вас зловоние антисемитизма, вы бы летели с лестницы нашей дачной, крутой, где внизу для оттирания грязи с подошв лежала ребристая, старая, вышедшая из употребления отопительная батарея. Да, знаю, что говорю.
Я все же дочь своего отца.
Он умер в 1984-ом. Повезло. Успел доехать в гробу на лафете, в сопровождении эскорта с сиренами от улицы Герцена, где была официальная панихида, до деревенского погоста в Переделкино, там мама ждала его восемь лет. Новодевичье, положенное по статусу, я отмела, отбила ночью, сразу же после звонка из кремлевской больницы. Говорила с Верченко. Он спросил: и у тебя есть письменное подтверждение, что такова воля покойного? Ответила: я с ним ходила вместе на мамину могилу — он так хотел. И Верченко, самый, пожалуй, приличный из всех блюстителей морального облика членов подведомственного им союза писателей, изрек: «Ну ты об этом еще пожалеешь!»
Неужели? О чем я еще могла пожалеть? Опухнув, ослепнув, шатаясь от горя. В Большом зале Центрального дома литераторов гроб на сцене стоял почти вертикально, или мне так показалось? Мне разрешили туда войти до ритуала прощания. Видимо, чтобы справилась, нашла в себе силы. И я справилась.
Сунула в рот носовой платок и натурально его сжевав, проглотила.
После были поминки у нас на даче. Подружки мои все подготовили, еду, спиртное, рассадку. Но что удивительно: Саша Проханов и тут оказался среди аксакалов, Маркова, Чаковского, Верченко того же, за столом, накрытым в кабинете у отца. Те, кто поплоще, и я вместе с ними, приспособились кто где.
Как-то не до церемоний было.
А, между тем, весьма символично: вельможи советские в папином кабинете венчали на царствие престолонаследника, преемника великодержавных традиций.
Тогда, на поминках, верно, и ударили по рукам: Проханов был, как узнала потом, из первых кандидатов на пост главного редактора журнала «Знамя».
Наташа Иванова, при Кожевникове заведующая отделом прозы, от такой угрозы, под Прохановым оказаться, сбежала в панике в «Дружбу народов». И зря, поспешила. Началась перестройка Ах, руззудись плечо! На Руси любят такое, период Смуты, возможность припомнить всем все. Проханова сразу же занесли в расстрельные списки. Тут уж сверстники постарались, дружки бывшие. Разумеется, не Маканин, он птица другого полета, помойкой брезгует. А вот та же Иванова Наташа и сродные с нею, взялись за дело круто, в печень, в глаза поверженного противника клюя.
Я, видимо, обозналась насчет своего поколения: воспитанные в холопстве, коли шанс выдался, мстят с наслаждением, изобретательно, с оттяжкой, профессиональные палачи могут позавидовать. «Либеральная общественность» — вот кто загнал Проханова в угол, заставил прибиться к сволоте. Сволота-то и наградила его, как сифилисом, антисемитизмом. Нет, Саша, я верю, я хочу очень верить, что когда мы дружили, ты не был таким.
Проханова вынудили, загнали на баррикады «Дня»-«Завтра», откуда он начал без разбора по всем палить. И мне тоже досталось.
Помнишь, Саша, я тебе позвонила как старому другу, когда наша семья, прожив девять лет в Женеве, вернулась на родину. Вот уж вовремя, перед первым путчем, а разговор наш с тобой состоялся в аккурат перед вторым. За пару месяцев, если точно. Хотя о чем я? Разговор собеседников предполагает, а ты говорил один. И твоя речь, твой мне приговор, застряли в памяти слово в слово. Ты назвал меня изменницей, предательницей памяти отца, осквернительницей. И еще пригрозил, что когда придут «наши», мне не поздоровится: враги-де подождут, а вот предателями в первую очередь займутся. Живописал узорчато что уготовлено мне и как. Но ты ведь, милый, ошибся. Если переворошить мною написанное с семнадцати лет, от первой публикации по сегодня, я в «вашей» команде не числилась никогда. Да и вообще ни в чьей. В отцовское время «ничейность» исключалась. А вот я, его дочь, роскошествую, не принадлежа никому. И меня ты, Саша, не напугал, я тебя пожалела: опять «ваши»- «наши», сплошной мордобой. Мне, обывателю, мирному жителю, Вечному Жиду, скучны, надоели разборки-погромы. Тошнит, извини.
И, Проханов, не лукавь: ты называешь себя «последним солдатом империи» но, если бы она не развалилась, получил бы наверняка и генеральские погоны, и «Волгу»-дачу-кремлевский паек, и возглавил бы толстый журнал, но как писатель ты бы кончился. И если вправду в тебе есть сходство с моим отцом, задыхался бы как он, корчился бы в муках, умертвив в себе плод- Божий дар, который природа призывала выносить.
Как не ругай гласность, но без ее шлюз и ты, и мы все пропали бы окончательно. Благодаря гласности ты не сошел с ума, не пустил себе пулю в лоб, а написал роман, востребованный временем, народом. И еще напишешь.
А что еще важно, знаменательно: автор «Господина Гексогена»- это не прежний Проханов. Ни тот, с кем я дружила когда-то в юности, и ни тот, кто меня после проклял в состоянии, думаю, помутнения рассудка. Он именно — ничей, потому-то его все и услышали… Не зюгановский — в романе физиономия лидера коммунистов похожа на плохо слепленную пельменину, не наташаивановский — ох, не к ночи будет она и иже с ней помянуты, а просто человек, просто личность, испившая свою горькую чашу под названием Жизнь.
И в этой жизни, кто уроки ее воспринял, сделал выводы соответствующие, неминуемо, неизбежно становится Вечным Жидом. Как Жид Жида вас, Александр Проханов, приветствую и желаю всех благ.
Отец и сын
Наше знакомство состоялось, когда мне исполнилось четыре года, а дед после смерти бабушки Надежды, умершей за год до моего рождения, успел жениться, прожить в новом браке столько, чтобы жена новая Зоя, не помню отчества, на его площади прописалась, прописала и взрослого сына, дед же оказался ни при чем.
По сути бездомного, деда доставили в Переделкино, и все пожитки его составляли книги. Не библиотека — куда там! — разрозненные, кое-как сброшюрованные издания, перевязанные веревками по стопкам. Вот именно их, спустя годы, таможенники в Шереметьеве мне будут, как контрабанду, швырять.
Плеханова, серийные, копеечной стоимости, выпуски из «Библиотечки марксиста». Дед их в Москву из сибирской ссылки привез. И вот разложил в комнатенке на даче, вроде как очень довольный.
Довольный всем и всегда — такая черта была в нем ключевой и запомнилась всего отчетливее. Никогда ни на что он не гневался, голоса не повышал, принял как данность и осуждение сына, не простившего измены памяти своей матери: инициатива в переселении деда к нам принадлежала моей маме.
Я долго считала, что именно этот конфликт лег в основу их с папой размолвки. Не ссорились, но практически не разговаривали. Причем, если папа когда и вскипал, дед стойко хранил невозмутимость. Дожил до девяноста одного года, ослепнул, но «Полтаву» чесал наизусть. И не только «Полтаву».
Общение с ним могло дать куда больше, чем я взять пожелала. Никто ведь меня не вынуждал принимать чью-либо сторону в его разногласии с папой. Между тем, не задумываясь, да и не способная в те годы к подобным раздумьям, я признала папину правоту во всем — на том основании, что люблю его больше.
Дед и этот разрыв принял к сведению, не выказав никакого огорчения.
Натыкаясь на меня в коридоре, удивлялся: Надя? Как выросла… Все та же улыбка, в неизменной приветливости граничащая с полной бесчувственностью. С революционным прошлым, тюрьмой, ссылкой, нрав деда как-то не стыковался. По моим представлениям он не стал бы бороться ни за что. Или я ошибалась?