Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 64

Он не был златоуст, не сверкал красноречием, оказывался чужд такому соблазну, но вдруг из скороговорки, почти невнятицы выблескивал образ такой меткости, что мгновенно врезался в память. К счастью, были у него ученики, способные эти сокровища оценить. И запомнить, собрать. В издательстве «Музыка» вышла книга «Оборин-педагог», где наибольшую ценность, на мой взгляд, представляют записи уроков Оборина, сделанные его ассистентом Б.

Землянским — замечательным музыкантом. Этот текст обладает емкостью, метафоричностью, как проза у поэтов. Но особенно удивляет то, как из абсолютно конкретных деловых замечаний, казалось бы, надобных только специалистам, рождается образ Оборина, чуждый всякой вычурности, цельный, мощный, про который хочется сказать — гигант.

Гигант, мамонт своего рода, последний из могикан, должным образом не оцененный. Но грусть, если честно, вызывает не его судьба, а мы сами теперешние, отрезвевшие наконец, уяснившие свое истинное положение.

Падение случилось не сразу. Потому что продолжали еще существовать, действовать люди, воспитанные иначе, в иных условиях. И все эксперименты, новшества опирались на человеческий материал, в котором заложены были благородство, знания, умение, здоровье — как душевное, так и физическое.

Нужно было долго все это транжирить, долго, нещадно эксплуатировать, чтобы прийти к тому, что мы имеем теперь. А сколько же надо сделать, и сколько времени должно пройти, чтобы такая порода вновь возродилась? Да и возможно ли?

1990 г.

«Золотое перо»

Не знаю, что тут больше сказалось, обстоятельства ли, а, может быть, что-то врожденное, но никогда ни в каком коллективе я не могла существовать.

Группа более чем из трех человек, вызывала мгновенную агрессию вместе со страхом. Все, что следовало делать сообща, отторгалось. А уж участвовать в общественной, как это называлось, жизни, что-то организовывать, кого-то сплачивать, и в голову не приходило. Со всех собраний, на которых пришлось присутствовать, я смывалась — примерно, с середины, а томиться начинала уже перед началом, подгадывая, как бы так сеть, чтобы мое исчезновение не бросалось в глаза.

Ну и соответственно получала: меня не любили, и я это чувствовала. И не кто-то конкретный, а именно коллектив. Так было в школе, в институте и на службе, куда я поступила после его окончания.

Собственно, службой это вряд ли можно было назвать. Моя деятельность в «Советской культуре», — газете ЦК КПСС — хотя я числилась сотрудником отдела с определенной тематикой, определенными обязательствами, сосредоточилась исключительно на писании собственных материалов. Про все. Стол, предназначенный мне в редакции, как правило, пустовал, что, естественно, не вызывало восторгов начальницы. Она, надо отдать ей должное, довольно долго терпела, но в итоге своим ослушанием я таки вывела ее из себя.

И вправду, возмутительно: в отличие от других, я исчезала с рабочего места не на двадцать, скажем, минут, не на час даже, чтобы, к примеру, слетать в гастроном-булочную-парикмахерскую, а на полный рабочий день. Хотя утром являлась вовремя и даже раньше положенного: ставила сумку на стол, как доказательство своего присутствия — и все, и с концами, до вечера. А что особенно, видимо, уязвляло, ни тени раскаяния во мне не прочитывалось. Не то что оправдываться — лишнюю фразу тяжело быть вымолвить, настолько я чувствовала себя уставшей за проведенный вне редакции день.

Дело в том, что ни писать от руки, ни стучать на машинке я не могла ни в чьем присутствии. Поэтому, чтобы самовыражаться, стремглав бежала к себе на Новолесную, а «Советская культура» размещалась на Новослободской: удобно, рядом. Газету воспринимала в связи лишь со своими публикациями. Понятно, что бесконечно так продолжаться не могло.

Меня вызвал главный редактор — в то время им был Романов, до того возглавлявший Комитет по кинематографии, к либерализму, как киношники убедились, не склонный — и отрубил: мол, либо — либо. То бишь, если хотите быть в штате, с гарантированной зарплатой, извольте следовать правилам, рабочего распорядку. Если нет, пожалуйте на вольные хлеба. Останетесь-де у нас в «золотых перьях». И улыбнулся. У него это получалось с трудом, но уж как мог.

Для меня, собственно, ничего не изменилось. Как и прежде, я носилась из машбюро в секретариат, к редакторам отделов и к выпускающим номер, бдя поэтапно прохождения своих текстов и, признаться, не доверяя никому.

Психология хозяина-единоличника, пусть с мелким, но собственным производством, отвечала моему, как теперь понимаю, буржуазному нутру.

Призывы к всеобщему энтузиазму, глобальным задачам, требующим бескорыстия, как-то не воодушевляли. Сознательного сопротивления во мне не было, но я отказалась, еще будучи подневольной, штатной кобылкой, ответить на «почин», чтобы лучшие люди страны, представляющие гегемон, обнародовали, «как мать и как женщина», свою точку зрения по тому или иному вопросу, подписывая своей фамилией то, что за них сочинили журналисты. Романов это правило, давно бытующее, узаконил и даже установил норму выработки в соотношении: один материал авторский, два пишутся за кого-то. То был редчайший случай, когда я на общередакционном собрании встала, сказав, что даже в коробки конфет бумажка вкладывается: укладчица номер такая-то.

Но опять же, выплеск мой не стремлением к правде был вызван, а уважением к ремеслу. Я, пожалуй что, любила это дело, вне зависимости от отношения ко мне коллег.

Отношений, как мне представлялось, и не было: откуда, с чего бы им развиться? Влетая в кабинеты, схватив гранки, алчно впиваясь в них, я удерживала в памяти разве что как кого звать — и все. Но, как выяснилось, ошибалась. Позиция обнаруживается и при отсутствии вроде бы таковой.

Отношения, мнения формируются и вне личных контактов. То, что я ни про кого ничего в редакции не знала, вовсе не означало, что не знали, не изучали меня.

Шли годы. В «Советской культуре» сменялись главные редакторы, но секретарши при них оставались все те же, и, ожидая в приемной, с ними я сблизилась: Тамара-Люда, блондинка-брюнетка, меня чаем поили и, в благоволении, иной раз вне очереди запускали в начальственный кабинет. Там, как всегда, по-быстрому: отбить сокращаемые куски, а не вышло — и ладно. Вот так дожила до событий, уже много раз описанных, но, мне кажется, еще не осмысленных. И я пока не отважусь. Смею сказать только лишь о себе. Увы, ничего хорошего.

В августе 1991 года мне, снова зачисленной в штат, уже в качестве обозревателя, полагался отпуск, который я проводила на даче под Москвой. В тот самый день, 21-ого, в шесть утра позвонил приятель, и мы — да, услышали «Лебединое озеро». После чего выскочили на машине к Минскому шоссе, и увидели танки, движущиеся к столице. Естественно, как и большинство, торчали у Белого дома, волнуясь, переживая.

Об этом достаточно говорено. Ничего нового сообщить не могу. Разве что, на мой взгляд, в очевидной опасности проще и консолидироваться, и чувствовать себя порядочным человеком, а вот когда уже ясно, кто победил, случаются неожиданности, не только с окружающими, но и с тобой.

Ситуация, когда честные, благородные по одну сторону баррикад, а по другую — отпетые злодеи, не всегда однозначна. Все вроде бы ясно, но вдруг возникает чувство неловкости — и растет. А потом настигает стыд, и хотя время прошло, не получается от него отделаться. Так случилось со мной.

Не потому, разумеется, что не к тем примкнула: не к путчистам же! Но оказаться в толпе, преследуемой, гонимой — это одно, а в возбужденной, жаждущей крови низвергнутых — совсем другое.

Что бы было, кабы было — не знаю, нет охоты гадать. Но трагедия за три дня в фарс обратилась, может быть, нами заслуженный. Хотя кто ж мог тогда знать, что «форосский узник», олицетворяющий в тот момент демократию, свободу, сам все и спровоцировал, и приказ об аресте членов ГКЧП, своих сотоварищей, он отдал, а не Ельцин. Ну всех надул. И себя тоже.