Страница 64 из 74
— Портрет — это верно. Ничего особенного — сейчас наука говорит, что в девятом-десятом колене на деда глазами или характером могут смахивать. А это, считай, через 200–300 лет.
— А у меня на втором, считай, ты знаешь об том, Григорий, что он радость для меня. — Петров закивал: «Понятно, радость — как же». — Поп при старом еще режиме целую молитву на младенца не жалел. Поговорит, побормочет, а потом уже в книгу. А ты? — загремел дед. — Ты слово-то хоть сказал?! Вставай из-за стола и давай мне слова, а я их послушаю и ему… ему, когда он вырастет — все обскажу!
Григорий Александрович встал, дернул под ремешком рубаху, поправил ворот. Покрутил головой, переставил на столе банку-чернильницу и глотнул, двинул горлом. Дед сидел неподвижно, не спуская с него глаз.
— Эт-та! — блеснул очками Петров и хлопнул ладошкой по свертку. — Эт-та, значит, первый младенец, то есть первый человек, что зарегистрирован в нашем сельсовете.
— Во! — вскочил дедок. — Первый! В самую точку, ой хорошо!
— …и хотя имеются еще новорожденные граждане, как у Максимовых, Спиридоновых, Пронькиных, но они, эти родители, показали свою несознательность, темноту и прямо из колыбели понесли ребятишек в церковь, в религиозный туман и омут…
— Сволочи какие, — поддакнул дед.
— Пускай ваш Петька, Захар Васильевич, растет здоровым, на радость отцу-матери, деду-бабке и всему народу нашему. Пускай он живет сто лет без болезни! Все, Захар Васильевич, больше у меня ни слов нет, ни силы!
— Спасибо тебе за теплые слова, — поднялся со стула дедок. — Хороший ты человек, Григорий Александрович! А раз ты меня так уважил, то желаю я с тобой дружбу водить и по сему делу — выпить!
Дед достал из кармана поллитровку.
— Нет, — строго заявил Петров, — нет, в рабочее-то время… да в сельсовете. Нет, никак невозможно!
— Первый! — напомнил ему дед. — Еще такого не бывало. Ты, Гриша, не бычься. Вот! — и подносит ему полнехонький стакан.
Петров замялся, заотнекивался, мол, закуси нет, но дед вновь придавил его фактом важнейшего события. Потом выпил дед. Остальное поделили поровну, по-братски, закусили водичкой из председательского графина, и дед, разогревшись от водки, возбужденный и горячий, потащил Петрова к себе домой:
— Будешь крестным отцом!
— Так чего же я подарю ему, Захар Васильич?
— Как ты есть Советская власть, — сурово заговорил дед, — ты должен подарить ему светлую жизнь, без грязи… без лихости, без зависти и злобы. Подари ему такую жизнь, а он еще ее боле украсит и передаст далее. Вот так-то!
Моим крестным отцом стала Советская власть. Григорий Александрович Петров.
— …Григорий! — позвал дедок. — Подь сюда!
Петров увидел деда, заулыбался, замахал в приветствии рукой.
— Ты когда мне радио сотворишь? — останавливает дед Григория Александровича. — Когда, мне интересно знать, я буду слушать голос Москвы и всего мира, Григорий?
— Здравствуйте, Захар Васильич. Как здоровье ваше?
— Немного знобит в груди, ноги чтой-то вскользь, враскорячку идут. А так ничего. Как ты, Григорий?
Дед спрашивает о здоровье по закону, для приличия. Он знает, что «очкастик» вроде бы и не крупный на вид, и в узеньких брючках, а разгибает подкову и зимой купается в проруби.
— Ты, Гриша, не хворай, — приказывает ему дед. — Не то у всех, у кого есть, радио откажет. Сообщи мне, какие новости у Советской власти. Неделю я из лесу не вылазил, вот какое дело.
Григорий Петров и Захар Васильевич присаживаются на травке в холодок, рядом с ними опускается вконец истосковавшийся по живому делу Никанор Пандин. Он уже смирился, успокоил свою совесть тем, что, мол, судьба сегодня у него такая, целый день лодыря гонять, а мог бы ведь цельный венец под срубом навести.
Григорий Александрович не торопясь поведал деду, какие домны разгорались в стране, сколько уголька выдали на-гора шахтеры, как растут колхозы и совхозы.
— Так… так, — кивает головой дед. — Хорошо… Ну, а как заграница? Злобу гонят, Гриша?
— Гонят, — улыбается Григорий Александрович, — чего им остается. Они ее завсегда будут гнать.
— Ты, Григорий, — наклонился к нему совсем близко дедок, — ты в селе никого чужого не видал? Или чего-нибудь непонятное не творится, а?
— Нет, — откачнулся от него Петров, — ничего не замечал. Только бычок у Агафьи Пронькиной пропал неделю назад. Бродит где-то.
— Ты вспомни, Гриша, — горячо зашептал дедок, — ничего чудного не приключилось, а?
— Постой… погоди, — подергал себя за чубину Петров. — Дня три бабы на покосе, что у Ягодной поляны, пиджак нашли брошенный, и в нем нож-финка. И у тех, у баб, — да ведь точно — узелки с обедом пропали, думали, созоровал кто. А что такое, Захар Васильич?
— Да ничего, — задумчиво протянул дед. — Только неподалеку от Ягодной поляны стреляли в меня. Совсем рядом пуля прошла. Не разглядел лица, только мужчина крупный, шея здоровая, красная. А на затылке будто волосы телком зализаны, вроде бы курчавятся. Ты, Григорий Александрович, пока время есть, звони в район, может быть, там такого человека ищут. А я здесь в селе что-нибудь разузнаю.
— Искать надо, Захар Васильич, — тихо проговорил Петров, — а в милицию я все одно заявлю.
Попрощались за руки. Никанор тронул деда за локоть:
— Пойдем.
Выше, уже к полудню, поднялось солнце, вытянулись от плетней, от тополей густые прохладные тени, и в тенях тех копошились куры, греблись в навозе. Раскалилась пыль на тропах, осела на траве-мураве, и теплый ее, горячий запах першил, щекотал в горле. Сухой горячий запах земли, диковатый запах полыни и увядающей лебеды, медовый запах клеверных полей.
— Пойдем! — просит Никанор. И Шарик потянулся, зевнул, лязгнул клыками, задышал горячей своей пастью.
Тихо прошаркал дедок по Вшивому мостку и зашел в затененный тополевый Собачий переулок, где живет его старый друг дед Антошкин.
Глава седьмая
Не каждому повезет иметь такого деда. Он — Захар Васильевич Нерчинск. Фамилия его — Старков, но на селе все носят «уличные» клички-прозвища. Нерчинск — это его кличка за то, что каторгу отбывал в Сибири.
А бабку Дарью за ее круглые глаза, за глухоту зовут Сычиха, хотя она добрая, а шумит, громыхает только для виду.
В зимних сумерках, синеватых и чуть пустынных, ярким шаром светит лампа, у потолка покачивается, расслаиваясь, табачный дым, в хате настаивается тепло хлебных запахов и трав, а за печкой свиликает сверчок. Дед залезает верхом на печь, принимается плести сеть или кнут и, прислушиваясь к шорохам подполья и чердака, начинает вспоминать, рассказывать свою жизнь, полную диковинных встреч. В широкой постели потихоньку возятся, попискивают сестренки, раскладывая разноцветные лоскутки и стеклышки, выгребает мусор бабка. Мать склоняется над шитьем, а отец — над книгой. Гоняется вокруг себя за своим же хвостом котенок и трется о лавку телок — шумно, парно вздыхает.
— Слышь, мать — ухмыляется в бороду дедок, — сон мне утре привиделся. — Бабка не слышит или не хочет слышать. — Сон, говорю, привиделся. Душа инда заболела. Не случилось бы чего, а? — забрасывает удочку дедок.
— Ну… чево?! — бабка бросает в угол веник. — Чего тебе?
— Дело будто так обстояло. Значит, как будто бы я преставился…
— Слава те господи! Руки насилу мне развязал. И что такие, господи, добрые дела только во сне творятся?
— Снится мне, мнится, что я около тебя, Дарья, стою, а ты молодая. Девка ты, Дарья. — Бабка прислоняется к косяку, подпирает рукой подбородок и всматривается в деда. — Давно я тебя девкой не видал. К чему сон сей приключился, не ведаю. Видать, война какая будет али картошка вся в огороде померзнет. И все было, значит, этак…
Теперь и бабка станет слушать.
— А бабка… бабушка моя в девках красивая была? — спрашиваю я деда.
Дед сворачивает козью ножку, и по комнате поплыли, обгоняя друг друга, дымные волны, а из них, будто из-за тридевять земель, из далекой дали поднимается краса девица Дашенька и добрый молодец Захарушка.