Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 96



— Погоди, разобьешь, — сказал Саша и вытащил из-под пальто бутылку вина. — Тащи из кармана пакет, только осторожней.

Смахнув слезу, она вытащила обернутую бумагой вазочку.

— А ты думала, забыл? Я весь день ношусь с этой вазой и так боялся разбить, даже в трамвае не поехал, а пер пешком. Любушка, ты меня не разлюбила за эти три месяца?

— Нет.

— И ни разу не проклинала меня?

— Нет.

— И не обижалась, что я не такой?

— Нет, нет, нет.

— Какая музыка! Это в нашу честь, правда?

Запнувшись, Люба ответила: «Да». Из репродуктора лилось смятение, а может, и жалоба. И призывные кличи труб. Куда они зовут, трубы?

Люба быстро выключила радио и обняла Сашу.

— Когда ты здесь, я хочу только тебя одного. Смотреть на тебя, слушать тебя. Это стыдно, что я так говорю?

— Я думал, сильнее нельзя, но три месяца назад я еще не любил, оказывается. Только в эти месяцы я по-настоящему полюбил.

— И я… Но ты скажи — почему?

— Хитрая, тебе мало? Давай нальем вина и чокнемся. Знаешь за что? За тебя — любимую и друга. Выше этого нет ничего! В эти месяцы я узнал, Любушка, что ты — друг. С тобой легко идти. Через все испытания и трудности.

Звучали ли они где-то за стеной, на улице — или ей только показалось, что снова призывно трубят трубы?

— Ты меня не осудишь, Сашок, если сегодня мы откинем испытания и трудности?

— Конечно! Они мне осточертели. За тебя, Любушка!

Когда на следующее утро Люба вспомнила незамутненную радость этого вечера, она подумала: «Хорошо, что он был. Мне легче оттого, что он был…»

Утро занялось такое ясное. Выпавший ночью снег лежал на ближних и дальних крышах, еще не тронутый копотью. Город празднично сиял.

— А я чувствую себя подлецом, — сказал Саша, и лицо у него стало жесткое, непримиримое — она знала это выражение и боялась его. — Я должен был сказать вчера. Я как будто украл вчерашний вечер. Но ты была такая веселая… Люба! Выяснилось, что нам придется ехать. Отказаться нельзя.

— Так это ж интересно, Саша! И ты говоришь — нам… значит, меня пустят с тобой? Наверняка?

Она не понимала, почему он боялся сказать. Уже неделю шла речь об этих заграничных командировках. На год. Почетно и очень интересно. Поехать за границу, повидать разные страны…

— Ты не так поняла, Любушка. От заграницы мы отказались. Категорически. Это предложение — коварный ход Вадецкого и Колокольникова. Избавиться от нас на год, а пока…

— Постой. Так… куда же?

Он помолчал. Мысленно подобрал самые убедительные доводы и утешения, но откинул их и сказал напрямик:

— В Донбасс. Я не имею права бросить дело на решающем этапе.

— В Донбасс?!

Она хотела сдержаться. Очень хотела. Но слезы хлынули сами.

— Люба, перестань!

Его голос звучал сурово.

Значит, он даже не понимает, как ей горько?

Она ладонями стерла с лица слезы.



— Перестала! Давно пора перестать! — неистовым шепотом заговорила она. — Давно пора понять, что я для тебя — вещь, игрушка, приложение к твоим делам и планам! Еще бы! Ты в Москву — и я с тобой. Ты в Донбасс — и мне все бросать! Стоит ли думать о таком пустяке, как мое место в жизни!

Теперь ей казалось, что так оно и есть — все три месяца она ощущала его эгоизм и терпела его невнимание.

— Я мечтала стать педагогом — какое тебе дело! — не глядя на него, быстро продолжала она. — Два года учебы побоку! Ты даже не подумал, что из-за этой газификации я не поспела в институт, что я снялась с комсомольского учета и мне негде стать на учет здесь! Ты даже свадьбу отложил из-за этой газификации! Даже свадьбу! А что я вижу теперь? Стряпаю, убираю, стираю, часами жду тебя — и никакой жизни… никакой! Никакой! Никакой!

Он подавленно молчал, а она выискивала новые упреки, потому что все, что она уже высказала, было слишком страшно, — любовь отлетала, сгорала в этом потоке обвинений. Стоит замолчать — и Саша скажет: ну что ж, очень жаль, значит, мы ошиблись оба.

— Это ужасно, — сказал Саша, — что же мне делать, Любушка? Что? Я так хотел, чтобы ты была счастлива.

Люба вскинула глаза и увидела доброе, несчастное лицо человека, поверившего каждому упреку.

Она подошла и прижалась к нему, всем телом ощущая счастье быть с ним.

— Ничего не делать, — прошептала она в жесткую шерсть его пиджака. — Я же счастлива. Ты знаешь. Очень.

— Нет! — воскликнул он. — Не утешай. Я был чурбаном! Эгоистом!

— Неправда! — крикнула она с возмущением. — Это я… я!

Часы показывали половину девятого. Через полчаса начиналась лекция — очень важная для него лекция академика Лахтина. Он отмахнулся от лекции и от самого Лахтина.

— Сядем, Любушка. Вот так. Нет, не отнимай руку. Послушай. Я должен все рассказать тебе…

Он и сейчас не мог рассказать ей все. Он привык оберегать ее от повседневных неприятностей. Вот Палька и Липатушка знали все, знали даже больше, чем он, потому что сами оберегали его счастье. Им троим ясно, что в Углегазе идет глухая борьба против нового проекта, что Колокольников и Вадецкий всеми силами торопят испытание своего проекта и всячески тормозят создание станции № 3,— вот подоплека бесконечных придирок, замечаний, требований испытать в лабораториях и теоретически обосновать десятки частностей, которые быстрей и проще решились бы на месте.

Когда три друга злились, Люба рассудительно говорила:

— Ну что вы ворчите, хлопцы? Почему кто-то обязан верить вам на слово? Хорошее нужно доказать.

У нее был трезвый ум — настоящая Кузьменко, шахтерская дочь.

Как объяснить ей то, что они сами улавливают только чутьем?

— Мне сразу показалось странно, когда Колокольников восторженно сообщил об этих заграничных командировках. Уж очень он радовался, уж очень соблазнял нас — заграница, Париж, вернетесь франтами! И Вадецкий поздравлял, как друг сердечный. Конечно, сперва нас соблазнило. Но мы спросили: а что же мы там изучать будем? Ведь подземной газификации у них нет, в подземной газификации мы первые. И кто же будет осуществлять наш проект? Сунулись к Стаднику, а Стадник усмехается: покупают вас на заграничную приманку, а вы не продаетесь? И мы как-то сразу поняли…

Тут Саша запнулся. То, что произошло со Стадником, мучило его непонятностью. С первого заседания комиссии он заметил, что на Стадника наскакивают Алымов, Колокольников и кое-кто еще. Он помнил горькие слова Стадника: «Почему так? К днищу корабля обязательно присасывается всякая гадость!»

Третьего дня вместе с Олесовым они пошли по срочному делу к Стаднику. Они были записаны на прием и готовились сидеть в очереди. Но приемная была пуста и безмолвна, даже телефоны не звонили. Секретарша сидела на своем месте, сложив руки на столе, и не шевельнулась, когда вошли посетители. Впрочем, вошли не все. Олесов от порога исчез, растворился в воздухе, его не оказалось потом ни в наркомате, ни в Углегазе.

Они подошли к секретарше, секретарша сухо отчеканила:

— Обратитесь к одному на заместителей.

— А что Арсений Львович — заболел?

Секретарша поглядела на них странным, осуждающим взглядом и так же сухо повторила:

— Обратитесь к одному из заместителей.

Когда они пробились к Бурмину, тот был необычно тих и сразу подписал бумагу, которую должен был подписать Стадник, — рука, выводившая подпись, тряслась, буквы прыгали.

— Что же это с Арсением Львовичем? — тихо спросил Липатов.

И тогда Бурмин закричал, что нечего лезть не в свое дело, и обругал Липатова непристойными словами, и не было в этой ругани обычного душевного веселья, которое примиряло с нею самых обидчивых людей.

Как это могло произойти со Стадником? Почему? За что?

Стадник — враг? Это не умещалось в голове.

Саша любил ясность и всегда добивался внутренней ясности, прежде чем говорить с другими, даже с Любой. Тут никакой ясности не было. Он промолчал о Стаднике.

— Обстановка такая, что нам будут вставлять палки в колеса. Будут придираться. А помимо того, у нас куча нерешенных вопросов. Нужна повседневная научно-исследовательская работа. Мы работали втроем, дополняя друг друга. Заменить меня некем.