Страница 15 из 70
«Пока» Виктора прозвучало все-таки как прощание — он развернулся в ответ на чей-то оклик и направился в другой конец комнаты, довольно резко и, главное, грубо оттолкнув плечом Феликса. Феликс качнулся от этого атлетического задвига и чуть не упал, отлетев к противоположной стене. Вы помните, вы все, конечно, помните. Как вы ходили медленно по комнате и что-то резкое в лицо бросали мне. Это Сильва, выпрыгнувшая из дверей, как пробка из-под шампанского, окликнула Виктора по имени, подхватила его и завальсировала с ним по комнате. Феликсу казалось, что плечо его, задетое Виктором, пылает, как будто это не плечо, а щека после пощечины. Ему вдруг стало жарко. Он перехватил взгляд кружащейся по комнате Сильвы («Опять будет блевать — чего она все время танцует?»). Он шагнул к выходу. Уходя из этой жизни, громко хлопнул дверью (а то никто не заметит). Топая, стал спускаться вниз по лестнице и уже перед выходом из подъезда услышал оклик Сильвы: «Феликс, эй — что за дела?» — и стрекот ее туфель за спиной. Он шагнул на улицу, к троллейбусной остановке. Она выбежала за ним, она явно чувствовала, что поступила как-то не так и сделала что-то не то (он помнил ее вдруг залоснившиеся глаза, он знал этот остановившийся на Викторе взгляд и приоткрытый рот, бессмысленную улыбку на губах, — нижняя губа слегка оттопырена, почти отвисает, как у беспомощных голодных стариков перед тарелкой с любимым блюдом). Он вдруг взбесился. Он стал орать на нее, брызгая слюной и размахивая руками, как пьяный оскорбленный муж: «Предательница, ты пошлая дура и предательница». Она смотрела на него, совершенно ошарашенная, — как он удалялся, сидя в освещенном троллейбусе, как будто рептилия в стеклянном ящике-аквариуме. Лишь через пару остановок он осознал, что сбежал из собственного дома, с проводов собственной жены. Казалось, тот же троллейбус, как некая машина времени, перенес его с Преображенской площади в Луишем.
Как дурманил запахом прелых листьев и подстриженной мокрой травы английский парк, после израильско-итальянского засушенного гербария. Феликс глядел на все в первые дни глазами Сильвы: она была его экскурсоводом в этой жизни, знакомя его с новой географией, как в свое время знакомила колхозников с искусством Тернера в Пушкинском музее. По узкой особняковой улочке, где фронтоны домов и витые трубы на черепичных крышах заслонены гигантскими кустами жимолости, рододендронов и магнолий (как будто взятых напрокат из экзотического прошлого — из бывших колоний Британской империи), трогательного можжевельника и торжественного остролиста ростом в хорошее дерево, под монастырскими сводами платанов, вязов и ясеней, каштанов и чего только не назови, по узкой тропинке меж двух деревянных заборов (по тропинке выгуливают собак, и поэтому надо все время глядеть под ноги, чтобы не вляпаться) — из всей этой прекрасной путаницы листвы и камня — вдруг попадаешь на открытый конгломерат лужаек, где купола деревьев по краям на горизонте смотрятся как бордюр на обоях; и при всем головокружительном размахе этих лужаек и травяного поля на километры вокруг, со шпилем церкви, видным отовсюду, ты чувствуешь себя центром ландшафта, и террасы домов в отдалении салютуют тебе белыми, как молоко, колоннами и миниатюрными колоннадами бутылок молока на ступеньках. Поле это не казалось Сильве пустынным: дома с затейливыми фасадами и фронтонами покачивались по краям лужаек, как парусные судна в уютной гавани, где набережная бурлит пестрой веселой толпой встречающих. Весь этот гигантский травяной покров был ничейной, точнее — общинной землей, по ней мог ходить каждый. Расположенные на возвышенности, эти лужайки уходили своими околицами вниз, к Темзе, как будто служа доказательством, что земля — это шар. Как-никак Гринвичская обсерватория в двух шагах. С горы открывался вид на Лондон через Темзу с собором св. Павла на горизонте: с легкими поправками в виде труб точное воспроизведение картины Тернера, с двумя куполами Королевского военно-морского колледжа. Ты видел, с какой дневниковой, чуть ли не соцреалистической, точностью «Вид на Лондон» соответствовал виду на Лондон — лежавшему перед глазами целехоньким и неотреставрированным, как в багетовой раме. Два затемненных купола, чернеющих на фоне неба, озаренного снопом света, прорвавшегося сквозь тяжелую грозовую тучу, — эти купола еще в зоне дождя, еще в английском климате, но чуть поодаль, на расстоянии протянутой руки, уже итальянское освещение, уже Темза, как девочка, убегает стремглав от последних капель дождя навстречу собору св. Павла, чей купол вспыхивает в солнечном луче, как мальчик от смущения.
Нулевой меридиан — всего-навсего кусок рельса во дворе Гринвичской обсерватории — делил всю территорию на особняковый, одворяненный Блэкхит и на вульгарный, пролетарский Луишем-Центр. Сильва жила посредине. Как всякий новоявленный переводчик, Феликс тут же стал высказывать свои недоумения и соображения по поводу названия Блэкхит (Blackheath). Глядя на гигантское поле (газон, лужайку) Блэкхита, он отказывался переводить название места согласно словарному его значению: Черный Лес. Даже перелеском не назовешь. В конце концов он принял компромиссный вариант: пустошь. Черная Пустошь. Однако все эти переводческие метания были бессмысленны постольку, поскольку он очень быстро вернулся к английскому варианту в русской транскрипции: Блэкхит. Не только для географии, но и для предметов быта не было точных слов по-русски. Самые знаменитые советские переводчики английской литературы никогда не были в Англии, а если и бывали, то проездом, как посетители музея, записывающие под диктовку экскурсовода названия экспонатов в безграмотной транскрипции. Что делать с этим ландшафтом в русском переводе, если даже трава не имела отношения к тому, что ассоциируется со словом «пустошь»: без лопухов, репейников, подорожников. Да и какое отношение к пустоши имел двухэтажный автобус, ползущий, как красная букашка, по зеленому полю — так что даже красный почтовый ящик становился ему антропологическим собратом. Но первые, беспомощные попытки приноровить словесно не переводимую реальность сменились облегченным вздохом: наконец-то он оказался в настоящем без аллюзивных цитат из прошлого. Это и была воля. Но и этой воли хватило не надолго.
А где же твоя родственница? Почему ее не было у твоих родственников, если вы все считаете себя родственниками? Он спросил ее насчет этой дальней родственницы, поскольку надеялся возобновить московско-прустианский обычай обгладывать косточки все и вся после очередной пьянки накануне. Однако Сильва не одобряла возрождения московских привычек в лондонском быту. Она куда-то спешила и на ленивый вопрос Феликса про Мэри-Луизу ответила, что Мак-Лермонты из Блэкхита пригласили Сильву (и Феликса заодно) на празднование Нового года не столько потому, что они родственники (и не столько они родственники, сколько однофамильцы), а потому что она — из Москвы, то есть ей, местной экзотической штучке, все двери открыты здесь, как были они открыты иностранцу в Москве 60-х. «Кузина» же Мэри-Луиза Вильсон (та самая родственница, по фиктивно-формальному приглашению которой Сильва и оказалась в этой стране) такой привилегией не располагает и вообще черная овечка в клане Мак-Лермонтов (по материнской линии — фамилия бабки). Пообщавшись с Сильвой в первые дни по прибытии той на Альбион, Мэри-Луиза куда-то надолго исчезла, хотя живет здесь, где-то поблизости, в Луишеме, подрабатывает деньги и в качестве продавщицы, и как официантка, и как санитарка, и вообще черт знает как. Ее занятия славистикой и переводами в разговорах с Сильвой не возникали в принципе; Сильва вообще была поражена, почему лорд Эдвард выбрал Мэри-Луизу Вильсон в качестве консультантки Феликса (на случай трудностей с переводом пушкинского «Пира во время чумы»).
Впрочем, сказала Сильва, англичане по идее и в принципе предпочитают людей знакомых и, так сказать, проверенных — знатокам и профессионалам со стороны. Потому что душевный комфорт общения важней конечного результата.
Но возникло имя Мэри-Луиза Вильсон в разговоре в качестве перспективы фиктивного брака. Справки о том, что Феликс состоит при лорде Эдварде секретарем и переводчиком, оказалось недостаточно. Ему готовы были продлить срок пребывания в Великобритании, если у него на руках будет документ, где можно поставить печать, продлевающую срок пребывания. Срок же действия израильского лессе-пассе истекал через месяц. Для возобновления надо было ехать обратно в Святую землю, Феликс же давно перестал считать себя святым человеком, пробу на нем ставить негде было, как, впрочем, и печать о продлении. Сильва подозревала, что дело не в документе и не в печати, а в попытке Феликса выдумать некую иерархию иммиграционных статусов, в результате которой он окажется, конечно же, на ступеньку ниже Сильвы — и тем самым заполучит еще один повод, чтобы строить из себя униженного и оскорбленного.