Страница 14 из 70
«А французы прямо в автобусе за задницу щиплют, готовы с тобой интимничать в публичном месте напропалую, но чтобы к себе домой привести — ни-ни! Даже любовницу свою, и то для этого дела ведут в гостиничный номер. А англичане — наоборот. У французов внутренняя жизнь на публике, а у англичан вся публичная жизнь — внутри». — «Она мне все уши прожужжала, причем с таким раздражением: все, мол, подонки, дерьмушники и вообще ничтожные, пустые люди. Ей, мол, надоело вращаться во всем этом дерьме. Вся эта, мол, грязь, вся эта, в общем, мразь. Я ей говорю: прости, пожалуйста, кто из нас в этой проруби болтается, я или ты? Если она про них так, что же она говорит им про меня, когда меня нет поблизости?» — «Французы в кафе сидят лицом к улице, друг к другу боком — не общаться друг с другом, а чтобы других посмотреть и себя показать. В то время как англичанин заберется в свою пивную с приятелем и вокруг себя никого не видит: там даже окна из непроницаемого стекла или вообще портьерами занавешены. А иногда вообще глухие стены без окон. Там внутренняя жизнь — как в России. В общественном месте англичанин хоть и вежлив, но сыч сычом. Зато уж если домой пригласит — ну прямо как родственник. Но я тебе скажу: после французского мыла я не могу снова польским мыться!»
Дослушать эту восхитительную белиберду Феликсу не дали: из-за двери ванной комнаты вылезла рука и затащила его в святая святых диссидентских разговоров в каждой московской квартире. Все самое секретное излагалось в ванной. На этот раз там зачитывалось подпольное эссе Авестина о Пиранделло и советской власти. Человека четыре стояли в тесной ванной комнате и передавали по очереди друг другу по мере прочтения машинописные страницы.
«И везде все можно менять, одно на другое. В любом аэропорту. И вообще на каждом углу», — доносилось тем временем из большой комнаты сквозь приоткрывшуюся дверь ванной. «Франки на фунты, доллары на лиры — что угодно на что угодно. Только этот чертов рубль — неразменный. Неконвертируемый. Не нравится платье — пошла обратно, давайте мне новое, меняйте на другое, и они ни слова не говорят, меняют. У нее от туфли подошва стала отклеиваться через два месяца — обменяли как миленькие. Потому что конкуренция». — «А потом я чуть со стула не свалилась — когда она начала нести нечто несусветное про то, что надо общаться исключительно со светлыми людьми. Под светлыми людьми она понимает, по ее словам, людей творчества. Которые творят и творят, круглые сутки занимаются творчеством и совершенно не интересуются всякими материальными аспектами бытия. Причем не тех людей творчества она имеет в виду, кто ноет и скулит и проклинает, а тех, кто творит несмотря ни на что и не участвует во всем этом дерьме. И что надо выйти замуж за светлую личность, за великого человека, и положить всю свою жизнь на то, чтобы он мог творить и не участвовать во всем этом дерьме. Причем вполне возможно, что он в тебя конкретно и не влюблен — по крайней мере вначале, — но главное, чтобы этот человек был великим, а ты всю жизнь должна положить, чтобы он мог плодотворно творить».
В конце коридора происходила толкучка в связи со сбором подписей под письмом протеста против насильственного помещения Авестина в психбольницу с политическими целями (не больница, конечно, с политическими целями, а акт насильственного помещения). Письмо сочинил, конечно же, Виктор, и, хотя содержание петиции было вполне предсказуемо, самого письма пока еще никто не видел, потому что Виктор продолжал отшлифовывать окончательный вариант. Подписи собирались в виде принципиального согласия с протестом против. Феликс понял, что коридор в этой квартире — один, приглашенные стояли со стаканами в руках по обе стороны, прислонясь к стенам, как солдаты со шпицрутенами, и ему не миновать экзекуции — принципиального вопроса: «Подпишешь или не подпишешь?»
«Ты хочешь, говорю я», — продолжал тягуче и манерно женский голос из гостиной, — «ты хочешь выносить ночные горшки за великим человеком, чтобы, когда он помрет, стать наследницей его архива и директоршей музея его памяти, что ли? Ну не директоршей, конечно, а духовной наследницей — да, это завидная судьба для женщины. Но как понять: великий он человек или нет? Не говоря уже о том, что великими становятся не сразу: а вдруг помрешь, вынося за ним ночные горшки, раньше его, пока он еще никому не известный, и так никогда и не узнаешь, было ли ради кого жертвовать жизнью. А значит, хорошо бы заполучить не просто великого человека в смысле надежд на будущее, а такого великого человека, о котором уже известно, что он великий человек».
Виктор появился, как всегда, под самый конец, когда все были пьяны и крикливы. О Викторе в те годы наслышались. О его решимости и бесстрашии, бескомпромиссности и несгибаемой воле. Его появление на проводах Людмилы в Израиль (поразительно, что меньше всего обращали внимания в тот вечер на Людмилу — как будто она уже давно отбыла в свои Палестины) было улыбкой диссидентской фортуны: это был один из тех редких периодов, когда Виктор оказался на воле и не сделал еще того очередного, всегда рокового, рискованного и оскорбительного для властей шага — приводящего, как обычно, к слежке, обыскам и аресту. Все делали вид, что его появление у Феликса с Людмилой было чем-то заурядным, все делали вид, что ничего особенного не происходит, мол, к нам великие люди забегают каждый день. Однако Феликс прекрасно помнил свой взгляд: точнее, он не мог, да и все остальные тоже, отвести взгляда от Виктора, следил за каждым его шагом, за каждым передвижением по квартире и как бы бессознательно, не показывая виду, оказывался постоянно в той же комнате, что и Виктор, неподалеку от него в толкучке. Уже давно стало ясно, что следовал он за каждым шагом Виктора не из-за тщеславия или жажды приобщиться к судьбе великого человека. Это была в чистом виде ревность к Сильве. Неожиданно Виктор, отвлекаясь от общего разговора, точнее — гвалта, потянул его за рукав: «Слушай, старик, дай закусону в горсть».
«Чего?» — Феликс действительно не понял. Тюремно-лагерный жаргон, скорее всего. Закусону в горсть? «Я, знаешь, не специалист по уголовной прозе. Я на данный момент перевожу совершенно иных авторов». Как всякий специалист по английской драме, Феликс воображал, что он может быть прекрасным переводчиком всего того, что было предметом его театроведческих интересов. Всякий актер в душе режиссер, в то время как всякий режиссер убежден, что в нем пропадает великий актер.
«Переводчик? С какого на какой?» — спросил его Виктор, и тут же кто-то хихикнул пьяно: «Переводчик он, знаем мы, чего он переводит. С говна на дерьмо он переводчик».
«Я перевожу Томаса де Куинси», — не дрогнув, ответил Феликс на заданный вопрос. Как вежливый человек.
«Как, как? Фома Аквинский, ты сказал? Или я путаю с Торквемада эпохи Великой инквизиции?» — Виктор явно не слишком вслушивался в ответы на свои вопросы, оглядываясь вокруг с мальчишеским любопытством.
«Ты путаешь, Томас де Куинси — автор „Курильщика опиума“», — Феликс с облегчением включился в разговор на нейтральную тему. «Название переведено неправильно, потому что в прошлом веке опиум продавали в виде таблеток или как бы в виде драже. Его жевали. Поэтому по-английски де Куинси не курильщик опиума, а скорее едок».
«Выпьем». Виктор опрокинул рюмку, и Феликс понял, что значит «закусону в горсть»: в горсти у Виктора была действительно зажата всякая всячина: соленый огурец, редиска, обрезок ветчины — все тарелки давным-давно были грязные.
«Но я, как театровед, перевожу не про опиум, а его рассуждения о стуке в дверь в одной из сцен шекспировского „Макбета“».
«И тебе не страшно?» — спросил его Виктор, в конце концов обратив на Феликса свой жесткий взгляд.
«Чего — не страшно? Стука в дверь?» — усмехнулся Феликс с натянутой улыбкой.
«Я имею в виду: вот так вот сидеть и переводить — не страшно?»
«Что ты имеешь в виду? Перевод — не самое опасное занятие на свете», — пробормотал Феликс.
«Ну, если непонято — значит, не страшно. Пока», — сказал он в той московской манере, когда «пока» могло означать и то, что ему, мол, только пока не страшно, а скоро, мол, такое начнется, что и ему страшно будет; но могло и означать заурядный привет-прощание между своими. Он отметил про себя, что рассуждает уже как иностранец, вдумываясь в буквальное и переносное значение каждого слова. Лишь позже до него дошло, что имелось в виду: страшно заниматься ерундой в страшном мире. Вот что он имел в виду. Но именно этим и надо заниматься: ерундой — в мире, где от тебя постоянно требуют ответственности и значительности поступков. Гораздо проще путь героя. Ему чудилось, что Виктор воспользовался тем самым шансом на героизм, который был столь поспешно отвергнут Феликсом. Он уехал, а Виктор героически остался. И тем самым завоевал сердце Сильвы. Оставь герою сердце Сильвы. Что же он будет без него? Тиран!