Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 135 из 151



Пришло мое время, родила я Дуфуню, легко родила, бахт а девлалэ. Лекса чин по чину отвез меня в родильное, встретил на выписке, цветы принес, люльку сладил. Дуфунька плакал ночами много, я думала, Лекса сердиться будет, а ему ништо, он глуховат. Помогал мне с ребенком, будто вправду родной отец, купали его вместе, гуляли. Я ленты в косы вплетала, блузки вышитые носила, как девушка, надеялась — оттает Лекса, привыкнет ко мне — так-то он хороший муж был, незлой, не жадный. А он только щелкал своей клятой камерой да печатал снимки. И не на меня уже смотрел — на Дуфуню, как тот спит, как играет, как на ножки встает. Со мной, почитай, и разговаривать перестал. Я не выдержала однажды — в постель к нему ночью залезла голой — ужели выгонит, жена ведь? Не взял. Сказал: «никогда больше так не делай», поутру встал как ни в чем не бывало — и айда на улицу с камерой. Я молчала. Долго молчала, Дуфуньке уже второй год пошел. Он однажды бежал по комнате, бац — и споткнулся. Растянулся на полу, руки-ноги ушиб, ревет. Я бегом поднимать — а Лекса стоит и щелкает, то так зайдет, то этак. Думала, убью его, размахнулась ударить, а он меня перехватил — и снова: «никогда больше так не делай». И все — как отрезало и благодарность мою, и почтение к старшему. Что ж ты за мужик, если смотришь, как перед тобой дитя плачет?! Каюсь, я тогда прокляла его вместе с камерой, само с языка сорвалось. Помирились потом, но ненадолго.

Жили мы с Лексой наособицу от других, я не знала, что Раджа вернулся. Оказалось, он год сидел, потом лавэ собирал, с долгами считался, такими вещами промышлял, что и вслух не скажешь. А потом и обо мне вспомнил. Я тогда еще хороша была, годы красоту не выпили. И он, видать, любил меня… или озлился, что его бабу чужой увел. Подкараулил на улице, когда я с Дуфунькой гуляла, на машине подъехал с цветами, нарядный, в белом костюме. А я перед ним стою в своих тряпках заношенных, не знаю, куда глаза девать. Он меня на руки подхватил, целует, у меня сердце бьется, в глазах мутится от радости. И тут Дуфуня голос подал — не понравилось ему, видать, что мамку чужой тискает. Только хотела я порадовать Раджу, что уберегла его сына, как он цыкнул на маленького, а потом сказал — мне сказал! — что прижитого выблядка я могу хоть отцу возвращать, хоть своим, он, так и быть, простит, что не дождалась. У меня в голове и прояснилось моментом. Сказала я Радже, что у меня уже есть муж, тот, кто меня по закону брал у отца и мое дитя сыном зовет, и на гадже, что из меня шалаву сделать хотели за чужие долги, не оставляет. Он взбеленился, орать стал, как грешник на сковородке, обещал, что убьет и меня, и Лексу, и Дуфуню. Я послушала-послушала, плюнула ему под ноги, взяла Дуфуню и пошла себе в дом — хорошо, у нас код на двери стоял.

Дома плакать легла. Дуфуня жалел меня, гладил по голове. Лекса вернулся — тоже ко мне, воды принес, спрашивает, в чем дело. А я реву, не унимаюсь. Пока слезы не кончились, убивалась, а как высохли глаза, встала и сказала — прости, Лекса, ухожу я с Дуфуней, не могу больше. Холодно мне в доме, говорю, Лекса, и с тобой холодно. Захоти он меня удержать, обними ласково — осталась бы. А он не стал. Зато собраться помог, спрашивал, не проводить ли до Пери, благодарил долго, что терпела его капризы. Хотел лавэ дать — я не взяла. Ничего не взяла, кроме детских вещей, связала узел и уехала с Дуфуней домой. В тесноте да не в обиде, и Радже до меня не достать. Дадо потом сказал, что убили Лексу, — а я по нем даже не плакала. Вспоминаю, как старик меня не взял, как смотрел сквозь меня — и яд к горлу. А убить его Раджа убил, больше некому.

— Этот? — у Антона в руках была карточка с кричащим мужчиной и пистолетом.

— Он! — выдохнула Роза.

— Он, паскудник! — плачущим голосом подтвердила Гиля. — Дуфуня в него пошел и лицом и статью, я-то все видела, но молчала. И ведь своими руками его, гицеля, тогда к Лексе отправила. Пришел, холера матери его в глотку, платком шелковым поклонился — где, мол, Гиля, дочка твоя живет, слово у меня для нее ласковое! Чтоб его на том платке и повесили, ирода!



— Может, и повесили, — сказала Роза и утерла лицо концом платка. — О Радже десять лет как никто ничего не слышал. И хорошо. А Дуфуня лицом в отца, а душа у него другая. Добрый он парень, смышленый, честный, мать любит. Дед ему новый телефон подарил с фотокамерой, бегает теперь фоткает всех. Показать?

Пожав плечами, Антон согласился посмотреть мутные фотки в заляпанном семейном альбоме. Самое удивительное, что нюх у мальчишки, бесспорно, был, и выражения лиц он снимал беспощадно. Значит, «Лейка» попадет в хорошие руки. Отдавать камеру женщинам Антон не стал — вытащил вместе с кофром, в пакете, попросил передать Михаю, как тот вернется. Он боялся, что снова накроет страхом потери и глупой жадностью, — нет, обошлось. Дожидаться старого цыгана Антон не захотел. Поблагодарил женщин за гостеприимство, пообещал заходить еще и с облегчением захлопнул за собой дверь. По пути к электричке он почувствовал, что на душе стало легче. Если мальчишка не сын Лексы, а Роза — не жена, то и вины на нем, Антоне, особой нет. Главное, что фотографии увидели свет, не канули в Лету со смертью фотографа… дурацкой смертью, чего уж там. Из-за бабы, причем даже не своей бабы. Антон задумался, нельзя ли будет впоследствии сделать выставку Лексы под его, Лексы, именем и как это со Славиком провернуть. Народу в вагоне оказалось намного больше, к тому же Антону повезло сесть у самой печки, поэтому обратный путь оказался даже приятным. Грела мысль об оставленной в ванной пленке — проявить ее, распечатать — и можно собирать выставку, уже свою.

На вокзале он задержался у газетных лотков полюбоваться на номер «Обозревателя» — толковый журнал, и фотографы на него мощные пашут, и репортажи честные. Поснимать, что ли, табор, продать им свою фотоисторию? В задумчивости Антон купил духовитую арабскую шаурму, сжевал ее у метро, попробовал представить контекст — яркие ковры, чумазые дети, улыбчивые старухи, белые чайки и белые голуби над развалюхами… невесту там снять можно. Чистую-чистую, в белом платье. От «Чкаловской» захотелось пройтись пешком, по перетоптанным в кашу остаткам утреннего снега, утрясти в голове сюжет будущей серии. А дома — не было.

Точнее, фасад стоял, и даже мозаика кое-где проступала под копотью, а вот мансарда зияла распахнутыми выгоревшими окнами. Антон взбежал по лестнице и обнаружил полный погром в мастерской. Обе комнаты выгорели до потолка, ванна зияла остовом чугунной ванны, кухня относительно прочего уцелела, но и там царила разруха. Погибли — выгорели или пострадали от воды — картины, мольберты, книги, одежда, мебель. И фотографии. Пленки, негативы, распечатанные снимки — все до последнего. Даже утренний рулончик со снежными тропами превратился в кусочек угля. «Пропал калабуховский дом» — некстати пришло в голову. До утра Антон так и просидел в кухне, на единственной уцелевшей табуретке. Он перебирал в памяти погоревшую жизнь — пропитанную солнцем утреннюю тишину мастерской, в которой работал дед, шумную компанию отцовских товарищей, молчаливую бледную маму с огромными пышно-соломенными волосами и холодными пальцами, громкие пьянки после удачных выставок, дочку соседей, Лизку, с которой он в первый раз целовался, все смерти — от дедовой до отцовой. Он провожал шершавые пространства картин, мягкое дерево полок, щеголеватый залом шотландского берета, выеденное серебро чайной ложки, старые книги — по корешкам, по страницам. Тени шли чередой, исчезая в провале окна.

Наутро в квартиру вошли — бессовестно, по-хозяйски. На глазах у онемевшего Антона шустрые парни осматривали повреждения, измеряли размеры окон и дверных проемов. Потом встали с двух сторон и начали ненавязчиво объяснять, что помещение это для проживания уже непригодно, его давно признали аварийным. Потому есть два варианта — решить вопрос по-хорошему и по-плохому. По-хорошему — это в кратчайшие сроки переехать по договору обмена в однокомнатную на Лесной. Третий этаж, вода, газ, вид на парк и все удобства. По-плохому — дожидаетесь решения суда и пополняете ряды бомжей. Есть вопросы? Удержавшись от естественного желания выяснить, чьи кулаки крепче, Антон попросил день на размышления. И позвонил Стасику. Надо отдать должное — тот повел себя как настоящий друг. Приютил, помог перевезти немногое уцелевшее, отыскал неплохого юриста и сам ему заплатил. А еще выдал погорельцу свою старую камеру — потертый, но вполне рабочий «сапожок» «300Д». Антон ушел в съемку, как в водку, и начал давать результат. Снимки потеряли расхлябанную прозрачность, рыхлость композиции, стали резче, собраннее и информативнее. При этом пошли эмоции — Стасик смотрел и кивал, ворча, что такую красоту нынче никто не купит. Чернухи мало, романтики еще меньше, для концептуального кадра чересчур просто. Но моща, моща…