Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 81

Ой ли?! Ой ли?!

Вурди спал.

Он был очень занят в этом сне. Ибо, как бы ни был глубок его сон, вурди знал, зачем он здесь, зачем льют эти хлесткие, теплые, холодные, весеннее-осенние, зимне-летние дожди. Зачем пробиваются сквозь талый снег, лед, прелую листву ручьи. Зачем разливаются по перелескам птичьи трели и разбуженная ими ведмедица громко ругается на весь лес и шлепками выгоняет из теплой берлоги неуклюжих заспанных ведмежат…

Вурди спал.

Он был рекой. Он торопливо нес свои перемешанные с песком и илом воды, и тот, кто стоял на берегу, благодарно принимал их.

Он был рыбой — целые косяки красноперых, усатых, зубастых и не очень речных рыб путались в сетях, хватали наживку, слабо трепыхающуюся на толстых рыболовных крючках… Выпрыгивали из воды, сверкая чешуей и плавниками… Задыхались в глиняных садках. Били плавниками по шипящему на сковородке жиру. Хрустели поджаристой корочкой на зубах…

А вурди-лес тем временем чутко прислушивался к шагам, твердым, уверенным: кто-то шел через этот лес, и лес-вурди притаился, притих, боясь напугать неведомого гостя, стих ветер, шевельнув рукой-ветвью, вурди вспугнул стайку птиц, они с тревожным треньканьем взметнулись в небо, где их уже догоняли выпущенные умелой рукой охотника вурди-стрелы… Птицы падали на землю жалкими комочками мяса и перьев, чья-то уверенная рука подбирала их и складывала в заплечный мешок. «Тоже мне охота», — бормотали губы пришельца… Что ж, лес знал, что ему следует делать, — он старательно шелестел листвой, здесь, здесь, подсказывал он своему гостю, указывая ему свежий след молодого оленя, клок ведмежьей шерсти на кусте гуртника, рыжий промельк послушной лесу вурди-лисы…

Он уйдет не с пустыми руками, этот человек.

Он будет жить.

Он хочет пить — пожалуйста, и вурди прольется проливным дождем.

Ему жарко — укроет в тени темных елей, и прохладный ветерок будет старательно отгонять назойливую мошкару.

Он голоден — о! Вурди-лес всегда готов поделиться всем, что у него есть, и ничего не потребует взамен, разве что чуть-чуть, самую малость, капельку, капелюшечку, и то лишь в пору великой жажды-вурди, которая начинается, когда…

Тсс!..

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Как холодно!

Как больно!

Тело пронзали тысячи иголок. Где-то внутри шевелился огромный кусок льда. Он поднимался к гортани — Гвирнус судорожно открывал рот, пытаясь выдавить, выплюнуть его. Падал вниз — становилось легче, ибо там, внизу, казалось, не было ни живота, ни ног… Плавился в груди, обжигая ее холодом и новой болью, волны которой пробуждали спящее сознание к жизни.

Так уже было.

Но теперь никто не хлестал его по лицу. Никто не кричал на него…

«Я жив?»

Гвирнус глубоко вздохнул, смутно подозревая, что теперь знает, откуда берется и долгая зима, и сковывающий реки лед, и пробирающий до костей ветер…

Очнулся.

Снова впал в легкое забытье, вдруг обнаружив, что прячется в лесу, что у него сотни рук. Сотни лиц. Сотни глаз — ледяных лужиц, в которых отражается яркое солнце. Очень яркое. Оно тянется к лужицам оранжевыми лепестками, оно ласкает их. Оно лижет их своим оранжевым горячим языком.

Как больно!

Как жарко!

Уф!

Он вдруг пришел в себя, хотя солнце по-прежнему искрилось в ледяных глазах. Солнце по-прежнему пыталось растопить их. Где-то там. Между явью и сном.

Нелюдим почувствовал, как из-под закрытых век выкатилась жаркая слезинка, — да, это была жизнь.

Глубоко вздохнул.

Он чувствовал себя разбитым и больным, но ничуть не удивился этому. Еще бы! Память возвращалась, и он вспомнил, что чуть было не замерз в лесу и только благодаря невесть как нашедшему его Лаю остался жив. Невесть как. Невесть где. Последнее не очень нравилось нелюдиму: он старался вспомнить, что произошло с ним в лесу, но в памяти мелькали лишь отшельник, волчица, стая. Огромная голова волка… Потом… Темнота. Кто-то бьет его по лицу, не давая сладкому сну окончательно овладеть его телом… Не кто-то — Лай. Потом… Снова голова. Волка. И голос. Тисса. Ах да! Это маска. Тисс смеется, он всегда смеется, этот Тисс. Вот только непонятно, почему маска, ведь до праздника оставалось целых два дня. Неужели? Два дня? Где же он был эти два дня? Что делал? И почему не замерз еще прежде, чем Лай отыскал его?

Гвирнус стиснул зубы.





Он хотел знать.

Ибо после увиденного в лесу — Керк, Зовушка, лепешки из свернувшейся кроличьей крови — охотник уже не верил никому.

Даже самому себе.

С этой мыслью он окончательно проснулся, открыл глаза, взгляд натолкнулся на знакомую масляную плошку. Знакомые хвостики соломы, пробивающиеся сквозь грубо отесанные доски потолка. Знакомый сучок на одной из досок — он помнил, как смотрел на этот сучок, почему-то напоминавший ему волчью голову… По утрам… Когда первые лучи солнца пробивались сквозь слюдяное окошко. И Ай-я тихо посапывала у него на плече.

«Я дома?» — с удивлением подумал нелюдим.

Он попытался встать, но тело еще не слушалось его. Оно было само по себе, это тело. Оно было холодным и бесчувственным. Оно так желало тепла…

Вурди проснулся.

Он не помнил своих снов.

Лишь чувствовал странную усталость во всем теле, смутное беспокойство, которое заставило его оскалиться и зарычать… Рядом, за спиной, что-то шумно вздохнуло, шевельнулось — вурди попытался повернуть голову, посмотреть, но сил не было даже на это. Он снова зарычал и тут же осекся, не узнав собственного рычания: в горле жалобно булькнуло, пересохший язык вывалился из оскаленной пасти. Дышать было тяжело.

Если бы он проснулся в лесу!

Но вокруг были бревенчатые стены, и над головой нависал низкий дощатый потолок, из щелей в котором торчали жалкие хвостики соломы… На полках зловеще темнели глиняные горшки, составленные горкой тарелки, пузатые кружки, с ручками и без. Что это? Одна из кружек, та, что стояла на самом краю, вдруг покачнулась и с гулким стуком упала на пол. Откатилась к печи. Остановилась. Оборотень не сводил с нее взгляда. Казалось, закрой он глаза, и кружка покатится дальше. Не покатится — побежит, на маленьких ножках, которые прятались в ее округлых глиняных боках.

Кружка не шевелилась.

Вурди шумно выдохнул воздух.

Ему было страшно.

Он боялся этой кружки, этого дома, этих аккуратно расставленных женской рукой горшков.

Но куда сильнее боялся он того мягкого, теплого, живого, что ощущала его лохматая спина.

Человек?

Вурди принюхался.

Пахло сухим деревом, печной гарью, сушеными грибами, сеном… Мышами. Странной человеческой пищей. Смутно знакомо и в то же время опасно пахло от стоящих на полках горшков. От лежащей на полу кружки. Пахло оленьим жиром. Травами. Древесными жучками. Плетущим свои замысловатые сети пауком…

Чем-то еще.

Сладковатым, приторным — вурди облизался. Он вовсе не был голоден, но этот запах заставил желудок зверя сжаться. С клыков закапала желтоватая слюна. Вурди почувствовал, как силы вновь возвращаются к нему. Но их было так мало — этих сил. Чтобы подняться, спрыгнуть на пол, добраться до двери или до того приторного, что так манило его. Бежать? Но куда? Защищаться? От кого? Нападать? Но вурди не чувствовал жажды. Он чувствовал страх.

Да, пахло человеком.

Он лежал совсем рядом.

Он и был тем мягким и теплым, чего касалась спина вурди. Даже сквозь толстую волчью шкуру оборотень ощущал, как все сильнее бьется сердце. Как вдруг дернулось большое, сильное тело, услышал вырвавшийся из гортани хрип. И странное дело, одновременно со все нарастающим страхом вурди почувствовал радость.

Человек жив.

Вурди удивился — он не любил людей.

И вурди зарычал от удивления, и тогда тот, кто лежал рядом, глухо сказал:

— Ай-я, ты?

Да. Солнцеворот. В этот день надевают звериные маски, рычат и дурачат друг друга. В этот день жгут костры, танцуют нелепые танцы, пугают жен и мужей… Древних старух. Малых детей. А уж какая радость напугать глупого дармоеда повелителя — о! Уронить словно ненароком глиняный горшок — «ах не бьешься, ну-ну!». Потом уронить еще раз. И еще. Ровно столько, чтобы какой-нибудь бездельник не выдержал и не объявился во всем своем неприглядном обличье. Голый. Вонючий. Смущенно прикрывающий свою висючку волосатой пятерней. А может, и не висючку, хотя в последнее время женщин-повелителей днем с огнем. И не видел их Гвирнус на своем веку.