Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 81

Однако были и упрямцы. Те, для кого человек представлялся куда более желанной добычей, нежели убитые Гвирнусом волки. Эти, даже раненые, упрямо ползли к нему сквозь наваленную на снегу гору трупов, пытаясь вцепиться если не в ногу, так хотя бы в теплые меховые сапоги, — двух или трех таких упрямцев Гвирнус добил, переломив им шеи ударом ноги.

Охотник держался, но силы его были на исходе.

Он и сам не понимал, каким образом до сих пор не получил ни одной серьезной раны. Только набухшая кровью царапина на щеке (раной ее можно было и не считать) да острая боль в колене, которым он ударился при падении о торчащий из-под снега пенек. Теплый полушубок его был разодран в клочья, сапоги прокушены в нескольких местах — чудо и невероятная реакция охотника не позволили острым клыкам добраться до желанной человеческой плоти. Движения охотника опережали его мысли, а движения ножа, казалось, опережали движения тела. Несколько раз (Гвирнус готов был поклясться в этом) не рука вела острое лезвие, но сам нож тащил за собой обнимавшие его рукоять пальцы, за ними — всю кисть, за кистью — локоть, предплечье; Гвирнус и раньше испытывал подобные ощущения, но сейчас они были невероятно остры — он только-только успевал приметить боковым зрением бросившегося на него зверя, а рука уже вытаскивала окровавленный нож из быстро намокающей от крови шерсти.

Не человек орудовал ножом, а нож орудовал человеком. Он жадно пил волчью кровь, рвал худые тела, вспарывал поджарые волчьи животы. Даже ветер не мог разогнать сладковатый, приторный запах крови. И не на шутку разыгравшаяся метель, казалось, гоняла по поляне вовсе не снег, а кроваво-алые клочья волчьей шерсти. Гвирнус и сам уже опьянел от происходящего. Он стоял по колено в кровавом месиве с перекошенным от ярости лицом и не только ножом, но и огромным кулачищем свободной руки, будто молотом, раскраивал волчьи черепа — никогда еще нелюдим не чувствовал такого желания убивать…

Глаза заливал пот. И кровь. (Гвирнус несколько раз смахивал пот со лба вымазанной в волчьей крови рукой). Нелюдим задыхался. Несколько раз он поскальзывался в вязком месиве, но каждый раз невесть как удерживал равновесие — падать нельзя! — любое падение могло стоить жизни. Он не чувствовал ни рук ни ног, но вовсе не от холода (ему казалось, еще немного и кровавый снег под ногами закипит). Он не чувствовал их от усталости, но странное дело — даже эта усталость не замедляла движений бесчувственного тела, а, напротив, лишь освобождала его от привычной тяжести. Тело Гвирнуса все больше становилось невесомым, казалось, еще немного и он легко оторвется от земли и взмоет над ночным лесом. Но — не взмывал. Лишь метался вправо-влево — прямо туда, где словно из-под земли вырастали оскаленные волчьи морды — голодные, сытые, с ошметками серой шерсти на оскаленных зубах. Удар, еще, еще! В заложенных от ветра ушах чей-то торжествующий крик, Гвирнус не сразу сообразил — его собственный. Вправо-влево — странный танец, которому, казалось, не было конца.

Человек убивал.

Однако и оставшиеся в живых звери — из того большинства, что еще недавно не думало ни о чем, кроме еды, — вдруг разом прекратили пиршество и обратили внимание на человека.

Странного человека.

Ибо уже не стая нападала на него, а он — на стаю.

Ибо сам Гвирнус был стаей. Ибо, казалось нелюдиму, уже не стая, а один громадный, голодный, бешеный волк противостоял ему.

Удар. Еще. Еще. Сам того не замечая, Гвирнус перебрался через груду трупов (ребра волков ломались с отвратительным хрустом) и теперь бросался на ошеломленных его натиском зверей с торжествующим криком; те же теперь вовсе не нападали, а лишь трусливо бегали кругами вокруг охотника, скалясь и издавая глухое недоброе урчание. Лишь немногие осмеливались подойти к нему ближе, чем на пару шагов. И только два-три зверя все еще упрямо подставляли под острый нож свои изрядно потрепанные шкуры.

Ничего этого Гвирнус не видел. Ни звериного страха в волчьих глазах. Ни неуверенного кружения стаи. Ни собственного искаженного ненавистью лица.

Он видел перед собой лишь огромного волка, одного-единственного, невероятных размеров, с ослепительно белыми клыками, с окровавленной мордой и горящими глазами, которые неотрывно смотрели на него.

Он должен был его убить.

И он знал, что убьет.





Даже без ножа.

Гвирнус торжествующе вскрикнул. Отшвырнул спасительное лезвие. И прыгнул вперед, навалившись на огромное серое тело, сбив его с ног, обхватил огромными ручищами волчью голову, от которой остро пахло кровью, лесом и плохо переваренной пищей.

А потом он повернул эту голову — вот так! — и хруст ломающихся позвонков лишил его последних чувств…

Часть вторая

КОЛДУНЬЯ

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

— Ну входи, что ли. Полизбы уж выстудила, хватит. Дверку прикрой. Вот так. Крючок накинь. Ишь встала… Не бойся, не съем. Оно, конечно, не ко времени — ночь на дворе. Коли б кто другой пришел — не ты, — так и верно, съесть бы не съела, а иди, милая, откель пришла. Не зря люди говорят, мол, утро вечера мудренее. Как думаешь? Что глазюхи потупила, не о том говорю? Знаю. Не про тебя это. И про дело твое слышали. Я хоть и совсем из ума выжила, да разве ж старухе много ума надо? Никому не надо. Жизнь-то она, как ни крути, все одно поумней нас с тобой будет. Мотыльки и те на свет летят. А мы, дураки, всю жизнь в потемках плутаем, сами себя не знаем. Зато горазды о других языки чесать. Заходили ко мне сегодня. Сайка зеленюшная за травой. Ильяс меду принес, я ему сына загадала. Лай Обманщик. Из повелителей, слыхала о таком? Он у Дрона Горбатого заместо табурета. Или лавки, уж не знаю толком чего. Смешной, глупый. Я, говорит, Гергаморушка, скрипучий больно стал. Мне-то оно не слышно. Пока, мол, под задницей. У горбуна. Только уж славненько хозяйка Дронова лается. Дрон слушал, слушал, не вытерпел — табурет в печь сунул, тут я и пообгорел малость. Спаси да помоги, мол, Гергаморушка. Снадобий своих, мазей то бишь, к больному приложи. А я тебе отслужу. Все одно у Дрона мне теперь не бывать. Я как из печки-то выскочил — его хозяйка на себя щи пролила… Так-то. Ну, я приложила, сделала все как полагается, только мне-то такой дурачина на что? Я ему: мол, не надоело? Мыкаться-то? Даром что повелитель — можно ведь и по-человечески жить. Избенку справить. Псину какую завести. Хозяйку в дом. Чем не жизнь? А он мне: «Я, Гергаморушка, не смогу. Сама подумай. Кто ж повелителя от человека не отличит? Да и куда мне, раз уж на роду написано. С повелителя какой спрос? А с человека… Мда-с…» В общем, ушел разобиженный, даже спасибо не сказал. Неведомо куда. К тебе не заглядывал?

— Нет. — Ай-я неловко переступила с ноги на ногу.

— Ох и болтливая я, — крякнула старуха, — жевалок вот с гулькин нос. Одна и осталась. Ильяс и не разговаривал со мной вовсе. Мол, все одно не пойму, чего время зря терять. Я и сама так мыслю. Зубы на днях Горькушке заговаривала — так три заговора извела. Своих нет — за чужие не берись… Ну чего стоишь как пень? Иди-ка сюда к печке — вижу, дрожишь. Платочек-то хоть и шерстяной, а можно было и потеплее что сыскать. Ветер вишь как разгулялся. Я ведь тебя еще днем ждала. Сайка языком горазда трепать. Значит, не вернулся?

— Да. — Ай-я наконец оторвалась от двери, торопливо подошла к пышущей жаром печке. Присела на корточках рядом, поднесла озябшие ладони к огню.

— Плохо горит, — проворчала лежащая на лавке старуха, — угару много.

— Так ведь ветер. Вот и задувает.

— Сама знаю, не о ветре речь. В прежние времена получше печи клали. А теперь — тьфу! Того и гляди угоришь, — буркнула старуха, поднимаясь с лавки. Крякнула. С трудом села, положив теплое одеяло на колени. Ай-я взглянула на торчащие из-под него худющие босые ноги, оглядела избу в поисках тапок. Губы старухи вздрогнули, расползлись в стороны, открывая черный провал рта. В едва приметных среди безбрежных морщин глазах зажегся озорной огонек. — Там они. Под лавкой. Только мне нагибаться как?