Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 57

ГЛАВА 3

…То было майское утро, яркое и влажное, как переводная картинка. Помните это вечное чудо, происходившее только в детстве? Намоченный в блюдце с теплой водой квадратик накладываешь (косо, опять косо, теперь порядок) на обертку тетради, на пенал, на крышку ранца и указательным пальцем осторожно-осторожно скатываешь мокрые струпья бумаги. И вот, сначала мутно, потом все ярче и ярче разгораются карамельные, пасхальные цвета – букет, или ангел, или резвящийся с клубком котенок. А как упоительно они пахли – клеем? Краской? Я никогда не почувствую больше этого аромата. И как странно знать, что и они тоже, чудесные мои картинки, смяты и выброшены двадцать первым веком в выгребную яму истории. Современные дети не клеят картинок, их тетради и без того слишком красочны. Заметки для своих мемуаров я делаю в школьной тетрадке, внутри которой вполне привычные линеечки и поля, а снаружи, на ярко-красном фоне, изображены скудно одетые, нагло красивые девахи. Вся роскошь сверху присыпана разноцветными блестками, которые остаются на пальцах и одежде. Может быть, так и было задумано. Сама б я сроду не купила такое убожество, тетрадь притащила в дом моя домоправительница Любаша, с которой мне скоро придется расстаться. Пора ей на заслуженный отдых…

Тпр-ру, горемычная! Куда меня занесло? Вертай назад, не вспоминай больше про переводные картинки, про волшебный фонарь, про стеклянные шары с метелью внутри, не предавайся реминисценциям короткого детства, возвращайся в молодость! Итак, утро после дождя, когда всего за одну ночь буйно зазеленели деревья и даже у меня на балконе из незаметных щелей полезла молоденькая травка. Я надела белое платье – слишком легкое для первого теплого дня – и по дороге до трамвая продрогла, в трамвае у меня зуб на зуб не попадал… Люди, одетые в драповые пальто, смотрели на меня с ужасом и насмешкой. Вырядилась, фря, распустила хвост! Выбравшись из трамвая, я приготовилась к марш-броску в сторону издательства. Но тут почувствовала, как кто-то прикоснулся к моей руке, и тут же на плечи мне легла теплая, тяжелая ткань. Я так окоченела, что сначала судорожно закуталась в чужой пиджак, а потом только бросила взгляд на его владельца.

Он был некрасив – не высокий, а длинный, изможденно-худой, с костистым лицом. Бледные волосы гладко зачесаны назад, одна волнистая прядь, упавшая наискось, прилипла к влажному лбу. Хороши у него были только глаза – большие, темно-синие, полуприкрытые крупными, блестящими веками. И дивно был одет незнакомец, выделялся своим обликом среди толпы. Петербуржцы тогда одевались в серое, будто стараясь скрыться от злобного глаза Большого Брата, слиться с серым асфальтом, серыми гранитными стенами, серым небом. Ткани все были тяжелые, колючие, неласковые. Женщины или почти не пользовались косметикой, или злоупотребляли ею, предоставляя миру любоваться густо обсыпанным пудрой лицом и накрашенными до фиолетового лоска губами. Мужчины или скоблили подбородки дома, щеголяя то недельной щетиной, то ужасными кровоточащими ранами, или брились в парикмахерских, а там франтов ароматизировали одним и тем же одеколоном – «Персидской сиренью». Чем так угодила сирень криворуким брадобреям? Обернувшись на этот густой и грубоватый, но такой весенний запах, я натыкалась на свежевыбритую мужскую физиономию, которая немедленно начинала сально кривляться и подмигивать.

Пиджак, что накинул мне на плечи незнакомец, сшитый из мягкой темно-синей шерсти, был не только дивно хорош – он еще и благоухал тонкими, горькими духами. Рубашка и свитер на нем тоже были прекрасные, заграничные, превосходного качества, и брюки мягкой волной наплывали на сияющие ботинки.

– Если вы меня уже рассмотрели, мы можем идти, – объявил незнакомец и демонстративно-галантно согнул в локте правую руку. – Прошу!

– Куда идти?

В самые ответственные моменты жизни у меня немеют губы и речь становится невнятной. Странная нервная реакция, досадная и неловкая. У меня получилось что-то вроде «уа-ии?».

– О, вы иностранка! – покивал незнакомец. – Моя первая жена была француженка. Ее звали Эстелла. Правда красиво? Я знаю много иностранных слов, например… Обезвелволпал!

«Ну вот, нарвалась на сумасшедшего, – сообразила я. – Должно быть, буйный. Интересно, есть тут поблизости милиционер?»

– Ну вот, вы уже высматриваете стража порядка, – усмехнулся безумец. – Успокойтесь. Я не сумасшедший. Я Арсений Дандан, слышали о таком? А вы работаете в издательстве, я вас там видел. Нам по пути, так что пиджак можете пока не возвращать. Идемте уже, а то опоздаете на службу, и вас поставят к стенке. Пиф-паф.





Я, вконец испуганная, уцепила его под руку, и мы пошли к издательству церемонно, как к алтарю.

– У вас на щеке роза, – сказал, наклонясь ко мне, мой странный спутник. – Это метафизический знак, данный мне стихиями. Я понял их намек.

Я не нашлась что ответить, и отрезок пути мы прошли молча. В холле Дандан, не глядя на меня, отвлекшись, очевидно, на другие какие-то мысли, сухо сказал:

– Пиджачок позволите? – и исчез, как испарился.

День пролетел очень быстро. Кажется, я пропустила кучу глупостей в рукописи, пришедшей мне на редактирование, и что хуже – сама наделала еще больше глупостей. Сделала комплимент особо бездарному, скучному автору, отчего он расцвел и пригласил меня в ресторан; старшую машинистку в глаза назвала Суматохой Моисеевной; зачем-то пошла курить с Зоечкой. Курила я первый раз в жизни, сначала зажгла папироску не с того конца, у нее оказался отвратительный едкий вкус, потом у меня закружилась голова… Сколько мучений – только для того, чтобы поторчать на лестнице подольше, в надежде увидеть его еще раз…

Я знала, что напрасно торчу на сквозняке с чадящей папиросой, знала, что увижу, непременно увижу Арсения снова – может быть, даже сегодня. Я знала, что понравилась ему и что он понравился мне. Я знала, что он может меня погубить… Потому что со мной был мой чудесный дар, потому что я знала и другое – кто такой этот Арсений Дандан.

Он был редактором детского журнала «Капризуля» и самым большим чудаком на свете. Он менял псевдонимы и маски, выдумывал свою биографию, неутомимо мистифицировал друзей и знакомых; играл на валторне и фисгармонии, пел, чудесно бил чечетку, рисовал, артистически читал свои и чужие стихи, непревзойденно играл на бильярде. Он ходил на руках по перилам балкона на последнем этаже Дома книги и по Невскому – в наряде фантасмагорического бродяги. Он писал стихи и прозу, изобретал игры, философские концепции и комедийные репризы для цирка. Изображал муху в раздумье и собственного несуществующего брата, приват-доцента Петербургского университета, сноба и брюзгу. Он читал стихи с эстрады, напялив на голову колпак для чайника, вставив в глазницу монокль в виде огромного выпученного глаза… В его квартире, исписанной с пола до потолка стихами и афоризмами, проходили самые известные литературно-музыкальные вечера.

Дандан был изыскан, непосредственен и свеж, как артишок на деревенском огороде. Он любил хорошую одежду, душистый табак, красивых женщин. А над ним сгущались тучи, в критике его именовали «реакционным жонглером». Но его книги каким-то чудом продолжали издаваться. Его уже раз арестовывали – и всю редакцию его журнала, за компанию! Но донос признали ложным, и всех выпустили. Это тоже было чудо. Рассказывали, что его жена, пока он был арестован, успела разойтись с ним, выйти замуж и уехать с новым мужем в другой город. Он очень смеялся, узнав об этом…

Арсению Дандану суждено было полюбить меня, мне – полюбить и погубить его, чтобы не погибнуть самой.

В пять часов пополудни, когда я аккуратной стопочкой сложила рукописи, прибрала свой стол и, вздохнув, уставилась в окно, соображая, как бы мне поскорее добраться до дома, в дверь тихонько постучали. Меня это насторожило, церемонии не были приняты в издательстве, если дверь не заперта, входили без стука. И потом, этот дробный, но уверенный цокоток, эта загадочная физиономия двери – знаю, мол, да не скажу…