Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 173

Кальвинизм бессмертен и возрождается в самых неожиданных местах: главное — знать, что своим деянием ты осчастливишь другого.

Это происходило как раз тогда, когда испуганный и отчаявшийся Луис Унтермейер заперся у себя на Ромсен-стрит и не выходил из дома около года. Охватившая Америку паранойя поразительно напоминала ситуацию в другой части света, о чем тридцать лет спустя я узнал от Гаррисона Солсбери, журналиста из «Нью-Йорк таймс». Сталинская цензура так основательно закрутила все гайки, что из Москвы можно было передавать лишь тексты официальных сообщений. Не видя перспектив, большинство западных агентств свернули свою деятельность, отдав ситуацию на откуп горстке репортеров. Солсбери, аккредитованный в Москве при «Нью-Йорк таймс», остался, делая все возможное, чтобы проникнуть за плотную завесу сковывающего все советского террора. Для того чтобы собирать и передавать информацию, он вынужден был прибегать к совершенно фантастическим экспромтам. В Америке ситуация была не столь драматична лишь в силу конституционных гарантий, но по обе стороны океана в центре политических дискуссий стоял вопрос о лояльности. Уже в восьмидесятые годы, благодаря Закону о свободе информации, Солсбери узнал, что его решение остаться в Москве после отъезда большинства иностранных журналистов вызвало у ФБР подозрение, не стал ли он агентом красных. Таковы были времена.

Однако как рассказать об этом? В какую форму облечь крик души? Лишь в некоторых романах можно было ощутить намек на грядущую катастрофу, театр об этом молчал, а кино в вихре танца увлекало людей в страну иллюзий. Под мостом, однако, никто не сомневался, что времена послевоенной эйфории миновали и связи с прошлым порваны и порушены.

Шла война в Корее, и в порт, по новым правилам, теперь можно было попасть только по пропуску береговой охраны. Митч Беренсон потерял возможность туда частенько наведываться, и ему пришлось искать работу на частном предприятии. Имея за плечами только одну профессию — профсоюзного организатора, — Митч впервые в сознательной жизни напрямую столкнулся с невероятным обществом, где каждый норовит сожрать другого, к чему оказался совершенно неподготовленным, все равно что отказавшийся принять сан семинарист. Это было действительно так: он не знал истории развития общества и не имел ни рабочего стажа, ни страхового полиса, так что, оказавшись выброшенным в ревущий поток конкуренции, должен был либо тут же научиться плавать, либо пойти ко дну.

Поняв, что жизнь растрачена впустую, ибо откуда ему было знать, что через несколько лет не без их с Лонги влияния Тони Анастазия откроет первую больницу для грузчиков под названием «Клиника имени Анастазии», он тем не менее был, как ни странно, полон кипучей энергии. Не имея опыта выживания в условиях конкуренции, Митч с безграничным удивлением обнаружил, что деятельность организатора имела определенное сходство с деятельностью антрепренера. Оба с утра решали, что им предстоит делать, с кем увидеться, переговорить, иными словами, сами распоряжались своим временем. Рутина была ненавистна Митчу, как любому капиталисту, живущему на грани риска, и тут открылась ужасная правда, что торговля революцией ничем не отличается от любой другой сделки.

Когда Митч был профсоюзным организатором, то зарабатывал по двадцать долларов в неделю, если, конечно, платили. Пустые карманы выработали в нем некое аристократическое пренебрежение к деньгам, которые он не собирался копить, и потому они не обладали над его душой никакой властью. Попав в безвыходную ситуацию, он всегда мог обратиться к кому-нибудь из разбросанных по всему городу приятелей или, тем, с кем годами проворачивал свои профсоюзные дела.

Теперь ему надо было найти работу, и он понял, что единственным, к кому он может непосредственно обратиться, был Краус, владелец фабрики по производству свитеров на Лоуер-Ист-Сайд, однако тот ненавидел его: лет десять назад Митч организовал на его предприятии длительную забастовку. Год и два месяца он каждое утро маршировал во главе распевавших песни рабочих перед ветхим зданием фабрики, а Краус с трудом прокладывал себе дорогу через толпу и ежедневно, подняв кулаки, грозил Беренсону со словами: «Чертов большевик, чтоб ты сгнил в аду и кошки расцарапали тебе задницу!» Широко раскинув руки, Беренсон весело отвечал: «Как скажешь, Берни, так и будет!»

Теперь он шел на фабрику не без некоторого смущения, однако, открыв дверь, неожиданно задохнулся от запаха паленой шерсти и угара. Посреди всего этого зловония и луж восседал Берни Краус: ему перевалило за пятьдесят, он рано состарился, растолстел, облысел и выглядел бледным как смерть. Однако стоило ему увидеть Беренсона, как в его глазах вспыхнуло былое негодование.





— Обожди, Краус, не распаляйся. Я пришел выяснить, не возьмешь ли ты меня на работу?

— Ах на работу! Ему, видите ли, вздумалось, чтобы я взял его на работу? — Краус чуть было не подскочил, его сдержало лишь то, что на фабрике случился пожар и страховая компания отказывалась выплачивать страховку полностью, утверждая, что значительная часть имущества не пострадала. Он был в подавленном состоянии.

К концу дня Беренсон уже состоял у Крауса коммивояжером, а вскоре тот предложил ему стать партнером. Для начала Беренсон полил из огнетушителя свитера, которые недостаточно пострадали, и поставил об этом в известность пожарное отделение, выразившее ему благодарность за гашение вновь занявшегося огня. Тут уж он потребовал от страховой компании всю сумму полностью. Затем отгрузил по списку товары для сети магазинов Гимбелса в Филадельфии, а когда те, пылая праведным гневом, отказались, что было обычным делом, сам лично отправился туда и произнес речь, исполненную такого пафоса, что ошеломил руководство, которое не только восстановило контракт — что в деле торговли свитерами не представляло ничего особенного, — но предложило ему перейти на работу к Гимбелсу.

За пять лет Беренсон нажил не один миллион, занявшись проектированием домов для престарелых, получивших широкое признание. При этом он продолжал жевать самые дешевые сигары, ездил на развалюхе и заправлял делами, обитая в какой-то деревушке, куда перебрался жить. «Я понял, — сказал он мне однажды, — все дело в демократии. В конце концов каждый сам принимает решение. Кто-то потратит на это кучу времени, кто-то останется в дураках, но это работа! Вот что прекрасно!»

Он не мог не удариться в мистицизм, почувствовав свою силу и растеряв согревающий душу марксистский провиденциализм с неизбежными искупительными обещаниями. Завоевав мир, он потерял веру и стал обычным удачливым человеком с беспокойным характером.

Читая нам на втором курсе заключительную лекцию по психологии, почтенный профессор Уолтер Бауэрс Пилсбери, взглянув на наши лица, выдержал паузу. Он был большим авторитетом в своей области, уважаемым автором учебника, по которому мы занимались, но меня более всего занимало то, что он сам несколько лет находился в клинике. Высокий, седой, с трагически обостренным чувством собственного достоинства, доставшимся ему в наследство от первопроходцев Америки, он носил темные галстуки и накрахмаленные воротнички, буквально пронзая взглядом человека. В наступившей тишине стало понятно, что профессор прощается не только с нами, но со своей карьерой, поскольку достиг пенсионного возраста. Он произнес: «Я не собираюсь давать вам советы, как сохранить душевное здоровье, но есть одна истина, которой необходимо придерживаться: никогда не задумывайтесь над чем-либо слишком долго».

В 1935 году, когда я размышлял над выбором профессии, а страна легкомысленно смотрела в лицо жутким проблемам, его совет показался неуместным. Но сейчас, спустя пятнадцать лет, в начале пятидесятых, слова этого пожилого человека не выходили у меня из головы. Ибо я понял, что не мог справиться с мыслями о своем браке и о работе. Набухшие почки любви и надежды на наше с Мэри будущее сменило отчаянное неприятие всего и вся, когда меня вовсю осуждали и безнадежно проклинали. Пытаясь вырваться из этого круга, я начал ходить к психоаналитику Рудольфу Лоуэнстайну, верному последователю Фрейда, которому, однако, я так и не смог открыть душу, обнажив творческие проблемы. Он же был достаточно тактичен, делая вид, что ничего не понимает, тем самым оставляя мой внутренний мир в неприкосновенности, чтобы избежать разрушительных последствий. Таким образом, я не прошел серьезного психоаналитического курса, хотя обрел настоящую мужскую дружбу и вдобавок — способность анализировать человеческое поведение более бесстрастно, чем раньше. Я не мог освободиться от страха обескровить себя и принести в жертву многообещающей, но холодной объективности, которая, возможно, хороша для критиков, но не годится для писателей, берущих энергию в хаосе внутренней интуитивной жизни.