Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 173

Постичь человеческие иллюзии — значит понять их исходные предпосылки, проникнуть в логику алогичного. Когда западные демократы во главе с такими людьми, как Чемберлен в Англии и Даладье во Франции, с легкостью отдали Гитлеру Чехословакию, обладавшую одной из сильнейших и наиболее подготовленных в Европе армий, способной остановить немцев, и отказались продавать оружие испанским республиканцам, тем самым откровенно пособничая итальянскому и германскому фашизму в разгроме первого в истории Испании демократического правления, стало ясно, о чем мечтают союзники. Франции и Англии нужна была победа Германии над Россией, чтобы надолго разделаться с коммунистическими идеями, отказать в праве на существование социалистическому государству и заново перекроить мир, судьбы которого вершили бы германские нацисты, английские аристократы и французские миллионеры при поддержке наемных армий. Трудно было предположить, что русские обезглавят этого дракона, заставив его бить хвостом по Парижу и Лондону вместо Москвы и Ленинграда.

В этой схеме был опущен только вопрос о власти, который мы подменили этикой. Политические иллюзии всегда рождаются из горячего стремления к мироустройству, основанному на моральном порядке, утверждающем существование добра. Только представив глубину нашего неприятия загнивающего капитализма, можно понять, сколь невыносимо было увидеть какие-либо параллели между общественными институтами фашистского режима и Советского Союза. Но зависимые от государства профсоюзы, массовые юношеские организации, тайная полиция, наушничество на работе и дома, тысячи политических заключенных и в довершение обожествление государства во главе с его руководителем — все это было порождением советской системы. Фашизм и нацизм скопировали ее, заменив служившую духовной пищей интернациональную пролетарскую солидарность маниакальным нацизмом и расизмом. Родовая вражда между двумя системами оказалась не более чем исторической враждой между Англией и Францией или Германией и Англией. За нравственным конфликтом скрывались национализм и геополитические притязания — основные механизмы истории того времени.

Боязнь перерождения — именно перерождения — в одну из разновидностей фашизма подспудно легла в основу моей ранней пьесы «Человек, которому всегда везло», на первый взгляд обычной жанровой зарисовки из жизни провинциальной Америки средней полосы, впрямую не затрагивающей ни одной политической проблемы. Ее сюжет мне подарила, если так можно сказать, женщина, которая поднялась на веранду и уселась около нас с Мэри и Нэн. Это была Элен, младшая сестра миссис Слеттери. Ее муж недавно повесился. Меня, как любого писателя, нередко спрашивают, откуда я черпаю замыслы своих произведений — если бы я знал, то охотно бы сам туда обращался. Однако существуют обстоятельства, способствующие зарождению и развитию пьес, которым позже, как бактериям в лабораторной пробирке, суждено выжить или погибнуть.

Элен жаждала увидеть незнакомца, которого Мэри ввела в их семейный клан, и вообще поболтать. Хрупкая, с карими глазами-пуговками на небольшом, бледном, с мелкими чертами лице, она была внутренне сосредоточенна, в чем не отдавала себе отчета. Это сквозило в том, как небрежно она скрещивала ноги, как наклонялась, как не обращала внимания на торчавшие в разные стороны из пучка шпильки или на мятый воротничок. Она производила впечатление человека настороженного, этакого первопроходца Среднего Запада.

Мэри успела мне рассказать, как Элен, проснувшись однажды утром, увидела в окно спальни распахнутую дверь сарая и повесившегося на стропилах мужа.

— Примите мои соболезнования по поводу кончины вашего супруга, — сказал я. — Говорят, он был прекрасный человек.

Она вдруг, не рассуждая, начала свой рассказ, как будто от бесконечных повторов ее история могла стать менее реальной:

— Знаете ли, мы были знакомы с детства, детский сад, школа, но Питеру пришлось ее бросить, чтобы пойти работать, так что кончала я без него. Его все очень любили, он никогда не искал работу, все как-то сами ему предлагали, людям нравилось, когда он рядом, — Питер был такой жизнерадостный…

Казалось, она повторяет это как молитву, и я вспомнил жен заключенных самой большой в стране Джексоновской государственной тюрьмы в Мичигане, куда, будучи студентом, часто ездил по воскресеньям к приятелю, получившему там место врача-психиатра по окончании всего одного курса по психологии в Энн-Арборе. Женщины рассказывали свои истории о несправедливости жизни каждому, кто готов был их слушать.

— Потом с ним что-то случилось. Он начал вставать по ночам, одевался и уходил.

— Куда?





— Обычно на бензоколонку…

У Питера была своя бензозаправка, приносившая хороший доход, — один из видов собственности, которую он приобрел к двадцати годам. Время от времени он делал внезапные проверки, сличая сумму наличных денег в кассе с количеством проданных галлонов бензина. Ему ни разу не удалось обнаружить недостачи, но, несмотря на это, он испытывал панический страх при мысли о том, что его обкрадывают.

— Он становился как сумасшедший, его невозможно было переубедить, — сказала Элен.

Как ни наивны были их друзья, они все-таки поняли, что Питер болен, и с трудом уговорили его показаться кливлендским врачам. На какое-то время, казалось, наступило облегчение, но потом они с Элен собрались ехать в отпуск в Канаду, и тут он покончил с собой.

Во всем этом было что-то очень знакомое, но я не мог понять что. Рассказ не вызывал интереса с медицинской точки зрения и не возбуждал желания описать историю Питера как случай параноидального психоза. В лишенном логики поведении я слышал тайные движения души и вслед за Элен, которая отказывалась реально взглянуть на происшедшее, меня интересовало именно то, на что не было ответа. Как мог молодой преуспевающий человек покончить с собой? Да еще в провинциальной глуши, вдали от городской суеты с ее жестокой борьбой за самоутверждение? Какая логика, незримо правящая нашей жизнью, предопределила эту смерть?

История «человека, которому всегда везло» неотступно преследовала меня последующие три года — сначала в виде романа, которому я не нашел издателя, потом в виде пьесы, премьера которой состоялась в 1944 году — моя первая премьера на Бродвее, выдержавшая всего четыре представления и не имевшая никакого успеха. Однако, работая над этим произведением, я впервые в жизни почувствовал себя драматургом, а может быть, и человеком.

Начать хотя бы с того, что Элен удивительно напоминала мою двоюродную сестру Джин, дочь тетушки Эстер, которая жила напротив нас на 3-й Ист-стрит в Бруклине. Обе молодые женщины с мягкими тихими голосами были отважные, улыбчивые натуры, которых сразила внезапная кончина их мужей. Супруг Джин, Мойша Фишлер, был красивым мужчиной с ровными сверкающими белыми зубами, обольстительной черной родинкой на гладковыбритой щеке, блестящими волосами цвета воронова крыла, невысокий и ладно скроенный. К тридцати годам он достиг немало — от него исходило ощущение спокойной уверенности и успеха. Во время Депрессии все кругом разорились, а его дела шли неуклонно в гору, и он стал большим человеком в текстильной промышленности. Но какая-то тень пролегла между ним и женой, и теперь они едва разговаривали.

Их семья всегда выгодно отличалась от других, но теперь, казалось, их удерживает вместе только забота о доме: Мойша без конца полировал капот красного «бьюика», пока тот не начинал блестеть, как румяна. Джин, как и ее три сестры, с детства знала только одну радость: повязав голову пестрым шелковым платком, драить их крошечный дом. Делалось это под предводительством их матери, моей тетушки Эстер, женщины, которая не садилась на стул, предварительно не хлопнув по нему ладонью, и катала катышки грязи в проеме декольте, пока они хлопьями не покрывали перед платья.

Как-то летом, когда стояла жара, Мойша поехал искупаться на Брайтон-Бич в двух милях от дома. К вечеру он не вернулся. Солнце село, небо погасло, последние отблески лучей играли в окнах, когда обеспокоенная Джин вышла в одиночестве на высокую каменную террасу дома, все еще не решаясь позвонить в полицию. Из-за угла появилась чужая машина, увидев которую, она замерла, как олень, заметив охотника, и не могла оторвать взгляд, пока та не остановилась у крыльца. Передняя дверца открылась, вышел невысокий горбун в плавках. Он напоминал большую сломанную куклу, когда, хромая, обошел машину и оказался у высокого крыльца в пять ступеней. Подняв глаза на Джин, он протянул к ней руки — казалось, голос и тело — все выражало мольбу простить его. «Он там, в машине», — без всякого вступления или объяснений произнес он, скорее всего по глазам поняв, что она и есть та самая молодая вдова, которой он привез тело мужа, найдя его адрес в бумажнике, который теперь держал в руке.