Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 173

Слеттери от восторга смачно сплюнул в плевательницу, миссис Слеттери, забыв о былой слабости, резво отправилась на кухню сделать бодрящего холодного чаю со льдом. Все хотели доподлинно знать, что говорил монсеньор, и мне пришлось несколько раз пересказать нашу беседу. Зазвонил телефон. С момента переговоров не прошло и часа. Слеттери поднял трубку, и его маленькие голубые глаза округлились. Прикрыв трубку рукой, он прошептал, что на проводе молодой приходский священник, отвечая которому, только успевал бормотать: «Спасибо, падре. Да. Спасибо. Да. Спасибо. Да. Спасибо». Разрешение должно было прийти завтра до начала свадьбы. Странно, но то, что мне пришлось отвоевывать Мэри таким путем, рассеяло последние сомнения, что мы созданы друг для друга.

Убедить в этом миссис Слеттери оказалось намного сложнее. На следующий день во время церемонии, которую отправлял бледный священник, у нее в руках лопнули четки, и бусинки разлетелись по полированному полу. Все начали собирать их, а священник с трудом произносил заготовленную речь. Она виновато взглянула на меня, в ужасе от того, что собственными руками свершила некий бессознательный символический акт, наложивший на все тягостный отпечаток.

К обеду настроение улучшилось. По окончании утреннего приема с весьма скромным количеством виски и блюдом с бутербродами, которое передавалось на столе из рук в руки, мы отправились за город в Берна, на старую семейную ферму, где родилась и выросла миссис Слеттери. Квадратный викторианский дом приютился под вязами и старыми тополями, раскидисто нависавшими над широким двором, а дальше расстилались ровные поля со скошенным сеном, сахарной свеклой и кукурузой. Приглашенных было человек пятьдесят; в толпе шмыгали стайки ребятишек, приехало с дюжину молодых кузенов Мэри — любителей забористых шуток, другие ходили с задумчивым и печальным видом, тут же были фермеры необъятных размеров, жители маленьких провинциальных городков — все большие поклонники порции хорошо прожаренного мяса индюшки и кусочка шоколадного кекса дюймов в шесть толщиной.

В глубине веранды, вглядываясь в толпу, сидела, раскачиваясь в качалке, восьмидесятичетырехлетняя мать миссис Слеттери Нэн, цепко перебирая взором приехавших. Когда она узнавала кого-то из семейного клана, с кем давно не виделась, выражение ее лица менялось. На ней было новое голубое накрахмаленное хлопчатобумажное платье в цветочек, а на голове красовался старомодный высокий в складку чепец из того же материала с большой оборкой дюймов в десять. Когда мы приехали, Мэри тепло поцеловала ее, а она, посмотрев ей в глаза, сказала:

— Ты всегда была у нас хорошенькая.

В какой-то момент я оказался в одиночестве в нескольких ярдах от веранды, и она громко крикнула:

— Артур!

Я обернулся — старая женщина заговорщицки подозвала меня к себе кивком головы. Поднявшись на веранду, я сел около нее, и она стала рассказывать мне свою жизнь. Мать Мэри, сидя неподалеку за столом, не сводила с нас глаз, будучи не в состоянии подавить нервную усмешку, а мистера Слеттери будто подменили — он то и дело с таинственным видом соучастника помахивал мне рукой. В его глазах я превратился в удачливого пробивного парня — тип, который всю жизнь восхищал его как недостижимый для стреноженного заботами человека идеал.

Я похвалил ферму, сказав, что она красива, а Нэн поведала, что они арендуют ее уже долгие годы: все дочери повыходили замуж и разъехались. У них было шесть дочерей и ни одного сына, настоящая трагедия для фермерской семьи, да и муж не протянул долго.

— Вам, наверное, уже рассказывали, что мы приехали в фургоне из штата Нью-Йорк и остановились прямо на озере, очень уж мне там понравилось. Но мужу хотелось, чтобы почва была глинистая, глина его и сгубила. А мне уж больно пришлось по душе то место у озера; теперь это центр Кливленда. — Она усмехнулась, оглядела гостей и вдруг закричала фальцетом, обращаясь к проходящему мимо мужчине: — Берти!

Мать Мэри вскочила и, подойдя, смущенно попросила ее не кричать. Старая женщина послушно вняла наставлению, и мать Мэри вернулась на свое место, хотя глаза у нее оставались на затылке.

Старая женщина продолжала:

— Муж любил глинистые почвы, как у него в Эльзасе, откуда был родом, но глина все-таки доконала его…

Что-то привлекло ее внимание в стороне от веранды, она встала, и мы подошли к балюстраде, за которой виднелся затянутый металлической сеткой курятник. Я тоже услышал какое-то беспокойное кудахтанье, доносившееся оттуда. Она направилась к дивану-качалке у стены дома и, сильно пригнувшись, извлекла откуда-то снизу резак, потом опять подошла ко мне. Я спросил, что происходит; она сказала:

— Туда залезают крысы.

— А резак зачем?

— Как зачем, запущу им, — ответила она таким тоном, будто я безнадежный дурак.





Откуда-то сзади, залившись краской, возникла мать Мэри и отобрала у старой женщины резак.

— Мама, ну зачем ты сегодня… — И отвела ее обратно к креслу, а я снова уселся рядом. Миссис Слеттери с тяжелым настроением спустилась с крыльца и вернулась за стол, устало отбросив с лица волосы. Она разрывалась между методично сплевывающим табачную слюну мужем и матерью, которая хваталась за резак, чтобы отпугивать крыс.

— За кого вы будете голосовать? — спросила Нэн.

— За Рузвельта, — ответил я.

— Да, похоже, это лучшее, что у нас есть. Но лично я всегда голосовала за трудовую партию фермеров, за Боба Лафайета, хотя он и близко не приближался к президентскому креслу. Однако я состояла в этой партии, и он был мой кандидат.

— Вы социалистка?

— Ну да, а они, — она махнула рукой в сторону гостей, — все теперь сплошь консерваторы или республиканцы.

Она резко привстала, выкрикнув чье-то имя, потом оборвала себя и села, с нетерпением ожидая, когда человек обернется. Тогда она уверенно помахала ему и тепло произнесла: «Привет!» И тут же начала резво раскачиваться, будто скакала на лошади, продолжая кого-то высматривать среди гостей. Потом безо всякого перехода обернулась ко мне и произнесла:

— Мне нравится ваш рост, у меня тоже был высокий муж.

— Я тоже вам очень симпатизирую, бабушка.

Она похлопала меня по колену и опять начала всматриваться в толпу. Подошла Мэри и села с другой стороны, взяв ее за руку. Через минуту старая женщина обернулась ко мне и сказала:

— Знаете, она всегда была у нас самая хорошенькая.

Мною овладело глубокое спокойствие от того, что мы вот так сидим в центре Америки.

Однако сцена показалась менее идилличной, когда я вспомнил ее полвека спустя. Все было отнюдь не так безобидно, как я полагал, ибо в глубине скрывалась политическая подоплека. Штат Огайо в 1940-м находился в стороне от главных событий, и большинство из тех, кто сидел на лужайке, считали, что после двадцати лет мирной жизни Америке не имеет смысла втягиваться в новую европейскую войну. Я разделял эту точку зрения, но в отличие от них был радикалом. Спор между Германией и Англией с Францией представлялся вариантом застарелого империалистического конфликта, доставшегося в наследство от первой мировой войны, одним из последних вздохов саморазрушающейся капиталистической системы. Собравшиеся на лужайке гости могли критиковать капитализм, но все-таки безоглядно верили в него. К тому же некоторые полагали, что, выступая за неучастие в войне, они срывают планы международного еврейского заговора банкиров вовлечь Америку в войну.

Эта мысль незаметно стала главной темой проповедей, которые читал по радио, собирая самую большую аудиторию в мире, падре Чарлз Кафлин. В 1940 году он доверительно убеждал десять миллионов своих исстрадавшихся от Депрессии соотечественников, что президент — лжец, который, что было самое невероятное, одновременно продался и еврейским банкирам, и еврейским коммунистам, отребью, за двадцать лет до этого устроившему революцию в России и обещавшему повторить ее в «Вашингтонске» — так он называл этот город. Я видел, как, приложив ухо к своему «Филко», мистер Слеттери удовлетворенно покачивал головой, посмеиваясь над зловещим юмором падре. Как и большинство людей на лужайке, его приучили верить, что фашизм — это всего лишь средство защиты германской нации от угрозы коммунизма, что Гитлер выступает против «плохих» евреев, особенно выходцев не из Германии, и «плохих» неевреев, приверженцев прогрессивных идей. Разве могли те, на лужайке, знать, что Кафлин слово в слово повторяет переведенные на английский редакционные статьи министра пропаганды нацистской Германии Йозефа Геббельса из «Уорлд сервис», издаваемого немецким правительством официального идеологического листка. Однако, узнай они об этом, вряд ли бы что-нибудь изменилось. Их огорчало, что, кроме вопроса о неучастии Америки в войне, во всех остальных мы с ними расходились, не говоря о том, сколь непривычна была для них подобная двойственность взглядов. Каждое поколение, оглядываясь назад, тоскует по тем временам, когда все было проще и яснее, но с 1940-м, годом окончания моей холостяцкой жизни и концом Депрессии, действительно совпал кризис наивного демократического идеализма, которым мы были увлечены перед лицом надвигавшейся угрозы фашизма. По крайней мере мы это так ощущали в Нью-Йорке. Но чем дальше в глубинку, тем притягательнее выглядел Гитлер, представая этаким воинственным германским лидером, готовым отомстить за поражение страны в 1918 году. По зрелом размышлении эта задача могла показаться даже не лишенной некоторого благородства, и уж во всяком случае не дело Америки было вмешиваться во все это.