Страница 168 из 173
В Москве довелось оказаться лишь через год с небольшим. К тому времени я научился хладнокровно управлять своими эмоциями, направляя в адрес Суркова бесконечный поток писем и телеграмм с протестами против ареста писателей не только в России, но в Литве и в Эстонии. Иногда удавалось помочь кому-то получить выездную визу или смягчить преследование евреев. Поэтому когда он ввалился со своей широкой улыбкой в номер моей московской гостиницы, я уже твердо знал, что если они будут вступать в ПЕН-клуб, то нам нужно будет придерживаться единой точки зрения на то, что здесь творится.
Дружба с менее преуспевающими советскими писателями помогла мне понять, чем была для них перспектива вступления в ПЕН — своего рода окном на запад, что давало в дальнейшем ряд практических преимуществ вроде перевода на европейские языки, что в настоящее время делалось достаточно случайно, и солидарности с западными писателями, гарантирующей большую свободу слова — если бы СССР вступил в ПЕН-клуб, то вряд ли кто-нибудь из советских писателей после этого мог исчезнуть незамеченным. Суркову и государственной системе участие в ПЕНе гарантировало престиж на Западе, что, может быть, для русских являлось главным. Какие бы намерения ни питал Сурков, он, конечно, был достаточно умен, чтобы понимать, что ПЕН не отойдет от своих принципов, если они все-таки решат вступить в него, а так никто против их приема не возражал. Теперь наконец представился случай узнать, о каких «изменениях» он загадочно говорил мне в Бледе.
Вместе с Сурковым пришел какой-то профессор лингвистики, видом и манерами напоминавший располневшего викинга, типичный русский молодец из медвежьего угла, но весьма оживленный. Не помню, как его звали, вроде бы Нэт. Опрокинув несколько рюмок водки, они с Сурковым удобно уселись в креслах, пока в первые минуты мы говорили о погоде, обсуждая относительно низкие температуры на всем пространстве от Новосибирска до Филадельфии. Наконец Сурков решительно произнес: «Советские писатели хотят вступить в ПЕН». Слова прозвучали как окончательное решение.
Может быть, это сон, неужели скоро настанет время, когда писатели шестидесяти наций смогут свободно встретиться в Москве, Ленинграде или Ялте? Эта перспектива таила огромные возможности выйти из морального и политического тупика, в который зашла эпоха, приведшая к обнищанию всех и вся. Неужели наступит день, когда, разведенные по разные стороны, мы сможем открыто сказать о своих затаенных страхах и смиренно признаем, что надо начать сначала, чтобы понять, как жить в потоке непрестанных изменений в эпоху грозящего летальным исходом прогресса, вернув человека на подобающее ему место в хрупкой окружающей среде, подняв со дна, куда он оказался низвержен?
— Я счастлив слышать это, — сказал я. — Мы все будем только рады, если вы вступите в ПЕН. Наконец-то писатели смогут подать миру пример.
— У нас только один вопрос, — сказал Сурков, — но его нетрудно будет решить.
— В чем дело?
— Это касается устава ПЕН-клуба. Надо бы внести туда кое-какие изменения. Я думаю, с этим не возникнет особых трудностей.
Нэт поспешно переводил, но я почти забыл о его присутствии, несмотря на его габариты. Пока мы беседовали о погоде, он успел пожаловаться, что ничего не представляющие собой молодые поэты вроде Евтушенко и Вознесенского не успеют опубликовать несколько ничего не значащих строк, как уже знаменитости у себя в стране и ездят по белу свету и летают туда-сюда, а труженики-профессора, всю жизнь отдавшие своей специальности, прозябают в безвестности и никуда не ездят, — и все это в ответ на вопрос, был ли он когда-нибудь в Америке. Тот же червь подтачивал сердца профессуры повсюду — это была еще одна общая черта, которую я надеялся выявить с помощью ПЕНа, показав, насколько мы все одинаковые и в то же время обладаем чувством юмора. Стояло время разрядки, и я был склонен повсюду видеть хорошее. Вьетнам взывал, мы там себя убивали, и для того, чтобы не потерять надежду, я должен был собрать всю волю.
— Что за изменения вы хотите внести? — спросил я, имея в виду процедуру голосования.
По его словам, выходило, что он подразумевает что-то совсем другое, и, потупившись, он уставился в ковер. Мои иллюзии начали свертываться, как бумага, брошенная в огонь. Насколько я помню, весь устав состоял из четырех кратких статей, в каждой из которых варьировалась одна и та же мысль, что писателю должно быть гарантировано право говорить, что он хочет, без всякой государственной или иной цензуры, и что, будучи членом ПЕН-клуба, он должен противостоять подобной цензуре как у себя дома, так и за рубежом. Что хотел изменить Сурков в этой прозрачно ясной литании?
— Давайте повременим, — произнес дородный бывший танкист. — Вот приедем на следующий конгресс и поговорим.
— Нет, нет, подождите, — спохватился я, сохраняя улыбку. Невероятно, но он говорил так, как будто был уверен в моей поддержке; это предполагало, что в дальнейшем я стану инструментом в его руках. Иначе зачем — если быть циничным, вдруг понял я — мне потребовалось приглашать их? Конечно, не для того, чтобы подорвать советскую цензуру. Мои надежды рухнули, и я продолжал из чистого любопытства: — Так что бы вы хотели изменить?
— Мы это обсудим на следующем Конгрессе.
— Отлично, но вы отдаете себе отчет, что никакие изменения в уставе не пройдут, пока мы все…
— О чем разговор, Миллер, вы сами можете все поменять. — Перегнувшись через ручку кресла, он наклонился в мою сторону и понимающе подмигнул, так что его сомкнувшийся глаз напомнил мне гильотину.
— Я?
— Стоит вам захотеть, и они все сделают. Вы же решаете.
— Это, конечно, лестно, но вы не поняли главного — по любым изменениям голосуют все члены ПЕНа.
— Да, но вы им подскажете, Миллер. Объясните, что от них требуется…
— Здесь нужна предельная ясность. О каких изменениях идет речь?
— Есть отдельные моменты, которые советские писатели никак не могут принять, ну просто никак.
Ну разумеется. Все было очень просто: они никогда не согласятся отменить в России цензуру, даже протестовать против этого не будут. Ничтоже сумняшеся они в духе советских руководителей полагали, что я обладаю в ПЕНе диктаторскими полномочиями. А потому надеялись, что я помогу им переписать устав, отказавшись от его свободолюбивых целей. Единственное, что им было нужно, так это престиж участия в западной организации, переписав правила которой, они и дальше будут отстаивать свободу, переведя это, однако, в собственной стране на язык иных понятий и подкрепив муштру своих писателей международным авторитетом.
Я вспомнил нашу беседу, когда в восьмидесятые годы ЮНЕСКО приняла новую журналистскую хартию, согласно которой журналистам запрещалось критиковать правительства, а те, кто отваживался, могли даже потерять право на работу. Конечно, в тот момент я не мог представить себе такого ужаса, но интуиция подсказывала, что Сурков предлагает советское участие в ПЕНе в обмен на выхолащивание его деятельности.
— Я должен предупредить вас, что может разразиться скандал, — наконец выговорил я.
Было ощущение, как будто из меня выжали все соки, я был раздражен и очень хотел, чтобы он ушел. С его лица сползла отеческая улыбка.
— Это будет огромный шаг назад, если вы решитесь сделать то, что задумали. — Он даже не спросил моего мнения, настолько был уверен.
— Лучше все оставить как есть, чтобы избежать нового конфликта. Возможно, в будущем мы когда-нибудь придем к единой точке зрения, но пока устав ПЕНа полностью удовлетворяет меня и вам не следует рассчитывать на мою поддержку, если надумаете его менять.
Пирог подошел, но быстро осел. Когда дверь за ними закрылась, я остался один и меня с новой силой охватило отчаяние. Неужели они всерьез рассчитывали заменить хартию ПЕНа каким-нибудь «кодексом, — я тут же представил себе, — ответственности писателя перед лицом миролюбивых сил», чтобы в случае несогласия кого-либо его легко можно было выгнать из ПЕНа? Нетрудно было понять, к чему они клонят. Сурков, похоже, решил внедрить на Западе советскую «дисциплину», залив отстоем многолетней советской системы контроля над писателями страны Возрождения и Просвещения. Короче, не была ли кампания вступления в ПЕН-клуб скрытой агрессией?