Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 162 из 173

Глубоко обиженные, они переполошились, как птицы от барабанного боя, но, к моему удивлению, среди них оказался человек, который спокойно и серьезно воспринял мои слова, уловив в них долю правды. Это был Чингиз Айтматов, коренастый мужчина лет под шестьдесят, на тот момент, пожалуй, наиболее признанный прозаик и драматург в своей стране. К тому же он был членом Президиума Верховного Совета СССР от Киргизии, и через день ему предстояло выступить в высоком собрании прямо перед речью Горбачева, в наиболее престижной части программы. Он был автором книг, которые требовали от писателя определенного мужества, ибо писал об уроне, нанесенном сталинизмом киргизскому меньшинству. Вопрос этот до настоящего времени оставался весьма щепетильным, несмотря на официальное осуждение бывшего диктатора в прессе.

Где-то через год Айтматов позвонил из родной Киргизии и пригласил на независимую, по его словам, встречу деятелей культуры, проводимую им по собственной инициативе, без Союза писателей или других государственных учреждений. Он предложил обсудить проблему мирного перехода человечества в третье тысячелетие. Среди приглашенных были Феллини и Дюрренматт, выразившие заинтересованность. «Я хочу, чтобы мы смогли откровенно поговорить о будущем», — сказал он и назвал тех, кто собирался приехать: Питер Устинов из Англии, американцы, супруги Элвин и Хейди Тоффлер, нобелевский лауреат французский прозаик Клод Симон. Обещал прибыть Джеймс Болдуин, а также художники и ученые из Италии, Индии, Эфиопии, Турции, Испании и с Кубы. Расходы по проживанию и проезду оплачивались, что означало: за всем этим стояло государство. Однако, вспомнив о беспрецедентном выступлении Айтматова в Вильнюсе и учитывая огромное желание Инги поснимать далекую Киргизию, я согласился принять участие в свободной дискуссии. Раз советская интеллигенция хотела войти в мировое сообщество, от которого была отчуждена из-за почти параноидального надзора со стороны государства, ей надо было оказать необходимую поддержку.

Шел заключительный, третий день наших дискуссий в уютном санатории на озере Иссык-Куль в Киргизии, когда в конце заседания нам передали приглашение встретиться с Горбачевым. Я полагал, это будет десятиминутное приветствие — на самом деле встреча растянулась на два часа сорок минут.

В отличие от своих предшественников. Горбачев не был опухшим и одутловатым от алкоголя. Он был в коричневом костюме, бежевой рубашке и галстуке в полоску. На лице — нетерпеливая усмешка; современный острый взгляд. Атмосфера деловитости напомнила мне о Джоне Кеннеди, который тоже стремился завоевать расположение писателей (как и Моше Даян, с которым когда-то довелось встретиться).

Он пожал каждому из нас руку и пригласил пройти из приемной в зал заседаний, где стоял длинный стол человек на тридцать. Сам сел во главе, без советников, консультантов, бумажек. У стен сидели несколько переводчиков, чьи наушники были подключены к микрофонам на столе. Войдя в это современное здание, выходившее на покрытую брусчаткой Красную площадь и древний Кремль, я отметил, что, по советским представлениям, оно очень красиво. Тишина подчеркивала впечатление значительности. Средоточие ли это тьмы или источник света и надежды — каждый понимал по-своему. Доступность и естественность Горбачева усугубляли тайну власти, я почувствовал в нем не только государственного мужа, но и нечто сугубо человеческое.





Расспросив, какие вопросы мы обсуждали в дискуссиях на озере, он иронически признался, что никогда не был в Киргизии. Каждый из нас кратко, но достаточно разноречиво прокомментировал наши беседы. Суть в том, что их не отличала особая глубина, хотя была одна немаловажная особенность: впервые, по крайней мере на моей памяти, советская сторона не вела себя агрессивно по отношению к представителям Запада. Более того, все старались не поддаваться застарелому наезженному стереотипу. Отеро с Кубы был литератором явно марксистского толка, а величественный эфиоп Афеверк писал картины для недавно пришедшей к власти и еще не до конца утвердившейся марксистской военной хунты, которую представляли в основном достаточно ограниченные и подозрительные люди. Но ни они, ни Айтматов с двумя помощниками не пытались подчеркнуть свою приверженность марксизму. Мы говорили о проблеме экологической загрязненности планеты, о нарушениях законности, о безработице на Западе и на Востоке, о Чернобыле, обо всем на свете, и это выглядело ничуть не хуже, чем на экуменических соборах, куда, несмотря на все разногласия, съезжаются и католики, и протестанты, и евреи. Иными словами, никто не старался кого-либо обратить в свою веру. Мы обсуждали только общие проблемы. Я почти физически ощущал, как рассеивается завеса привычной параноидальной подозрительности. Трудно было сказать, надолго ли, но одно то, что эти времена пришли, вселяло большие надежды.

В своем выступлении Горбачев сделал акцент на «новом мышлении», быстро, по его словам, завоевывавшем Россию, — на смену отживающему догматизму пришел, если можно его так назвать, трансидеологический марксизм. Горбачев подчеркнуто цитировал Ленина, а не Сталина. «В каждой стране политики должны советоваться с интеллектуалами, которые постоянно держат в центре внимания человека. Любая другая постановка проблемы аморальна. Я читаю и перечитываю Ленина, — сказал он в какой-то момент, — который в 1916 году писал: „Приоритет должен быть отдан общечеловеческим ценностям, которые могут превалировать даже над интересами пролетариата“. — Он выдержал паузу и усмехнулся: — Я бы очень хотел, чтобы другая половина человечества тоже осознала это». Казалось, он намекал, что всеобщее благосостояние может стоять выше собственно партийных интересов. Если он осмеливался говорить такое публично, то следовало признать, что это замечательно и ново, ибо поставить под сомнение абсолютный приоритет партии всегда считалось святотатством. Однако, вернувшись домой и написав статью об этой встрече, где приводил новую по тем временам информацию, я не нашел газеты или журнала, взявшихся бы ее напечатать. Столь глубоко было в журналистской среде неверие в возможности каких-либо перемен в Советском Союзе. И дело вовсе не в моем имени. Элвин Тоффлер, автор книги «Грядущий шок» и других работ о наступлении новой технологический эры, столкнулся в прессе с тем же неприятием. В конце концов мне удалось опубликовать искромсанный вариант в «Ньюсуике», в колонке «Собственное мнение», где высказывались исключительно субъективные суждения. Так что не только Советам следует учиться выслушивать то, чего не хочется слышать. Отрицание очевидного, как и прежде, было во всеоружии.

Когда представился случай, я повторил Горбачеву то, о чем говорил на Иссык-Куле: с помощью священных идеологий от людей скрываются нелицеприятные факты. Россией правил Маркс, американской администрацией — Адам Смит, одной теории было сто лет, другой — двести, и ни одна из них не предполагала существование компьютеризованного, опутанного телевизионной сетью, наполовину голодающего, наполовину погрязшего в роскоши мира, в котором мы живем, где численность пролетариата постоянно уменьшается, средний класс (вопреки Марксу) все более обуржуазивается, а число голодающих, просто голодных и душевно больных в капиталистических городах (вопреки Адаму Смиту) постоянно растет. Что изменится, если позволить фактам править, а не прислуживать тому, чем хочет показаться каждая из сторон в идеологическом споре…

Наша история — кладезь мудрости. Чего только я не вспомнил, слушая председательствующего, даже игру в ручной мяч на Ист-Форт-стрит в Бруклине, когда парень из колледжа впервые прошептал мне на ухо о марксизме. Но теперь, справив в Киргизии свой семьдесят первый день рождения и находясь в преддверии двадцатипятилетия свадьбы с Ингой, я смотрел на искреннее стремление к переменам, звучавшее в речи Михаила Горбачева, поразившего нас, представителей Запада, раскрепощенностью мышления, со скептицизмом старого человека. Мне казалось, я понимаю, чего он хочет; это вселяло надежду, ибо за этим стояло нечто большее, чем его личное пожелание. Руководству необходимо было осознать, что никакое научно-техническое развитие невозможно в стране, правительство которой относится к иностранцам и своим собственным гражданам с параноидальным страхом и подозрительностью. Меня не столько занимал вопрос, действительно ли он хочет сделать этот строй более либеральным, сколько невозможность этого без признания оппозиции как внутри коммунистической партии, так и вне ее. С моей точки зрения, перед ним стояла та же проблема, что и у китайцев — я столкнулся с этим во время двух поездок в эту страну, особенно когда за три года до этого два месяца проработал в Пекине над постановкой «Смерти коммивояжера», — как пробудить творческое начало нации, сохранив однопартийную систему.