Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 173

Кто-то низким голосом закричал:

— Господин Миллер, господин Миллер!

Я недоверчиво оглянулся и увидел четырех черных парней, которые бежали, наперебой выкрикивая мое имя. До чего приятно быть знаменитым! Они остановились как вкопанные, едва переводя дух.

— Скажите, вы не господин Миллер?

— Он самый.

— Что я говорил, — торжествующе воскликнул один из них и, обернувшись ко мне, сказал: — Это я вас узнал.

— Признаться, вы меня немного напугали, ребята.

Мы дружно рассмеялись, и тот, кто узнал меня, пожал мне руку:

— Знаете, я без ума от вашей музыки.

Что прикажете отвечать?

— Вы учитесь в колледже? — спросил я.

— Мы студенты Нью-Йоркского университета.





— Вы ошиблись, я не тот Миллер, который вам нужен. Вы думаете, я знаменитый джазист Глен Миллер — он давно умер. А я — писатель.

Последовали смущенные извинения: они проходили мои пьесы по программе и теперь любезно пытались сделать вид, что относятся ко мне с тем же энтузиазмом, как если бы я играл на тромбоне. Чтобы покончить с недоразумением, мы пожали руки, подтвердив, что относимся друг к другу со взаимным уважением, и, помахав на прощание, облегченно расстались.

Радость быстро уступила место самодовольству, будто воистину мой талант, а не случайность спасла нас от напасти, — это было смешно. Я подумал, почему не испугался, хотя, услышав за спиной шаги, должен был испытать страх. Неужели я не способен переживать разные состояния? А может быть, ситуация в городе не так плоха, как ее преподносят?

Мои воспоминания о Гарлеме, наверное, действительно были излишне эмоциональными. Даже во сне черные являлись мне страждущими и обездоленными, хотя порою в них ощущалась какая-то угроза. В шестидесятые годы мне как-то приснился сон. В кафе за столиком, склонясь над рюмкой вина, сидел чернокожий: соломенная шляпа скрывала от меня его лицо. Я парил где-то наверху, но, приблизившись, увидел, что сбоку в шляпе дыра и он следит за мною странным взглядом, в котором нет ни угрозы, ни дружелюбия, но пугающее безразличие, которое можно истолковать как угодно. Эти глаза где-то сбоку на голове то ли были символом тайного осуждения моих возвышенных порывов, то ли выражали благоволение, то ли то и другое вместе.

Странное место Гарлем, однако он тоже был полон жизни и больших надежд. Когда опускались теплые сумерки, мы с Сидом Фрэнксом, бывало, устраивались у окна и выпускали из банки светлячков, наблюдая, как они летят вниз с шестого этажа, пересекая 110-ю улицу и исчезая в парке. В зимнюю пору, сидя у тех же окон, мы с нетерпением ждали, когда над эллингом взлетит красный круглый флаг, означающий, что озеро замерзло; тогда мы быстро спускались на лифте и с гиканьем неслись через улицу, чтобы, усевшись на берегу, поскорее прикрутить коньки, которые все время спадали. Это был тот Гарлем, где к востоку от 111-й улицы располагался велосипедный магазинчик Джо Ога, с которым у меня связаны особые воспоминания. Когда моему кузену Ричарду исполнилось четырнадцать лет, он облюбовал его, чтобы щеголять, разгуливая с торчавшим из нагрудного кармана презервативом, первым приспособлением подобного рода, поразившим и восхитившим меня своими размерами. Это был тот самый Ричард, который спал с матерью, поскольку у него была начальная форма туберкулеза; их связь так и осталась для меня загадкой. Вдобавок к этому он обожал велосипеды и напросился в помощники к Джо; в свои семь лет я тоже любил кататься и от одной мысли об этом уже испытывал удовольствие. Разгадка пришла во сне тридцать лет спустя: я увидел перевернутый велосипед, где на зубчатом колесе под цепью красовались три отверстия, а ниже, как реклама над входом в театр, вспыхивали буквы: «у-б-и-й-с-т-в-о». В этот период у меня трудно складывались отношения с женщинами, а треугольная рама олицетворяла женское начало.

Однако из всех походов к Джо наиболее ярко запомнился один, имевший действительно трагическую связь с женским полом. Бабушке, обожаемой маминой маме, ампутировали из-за диабета ногу. Надо было срочно что-то придумать, чтобы простыня не касалась раны. Я подумал, что можно использовать заднее крыло от велосипеда, и с маминого согласия отправился к Джо, чтобы снять его. Джо был другом нашей семьи, его сестру Сильвию, которая еще училась в школе, мама наняла помогать по хозяйству. Она ходила с нами в музей, не давала капризничать, сидела с моей маленькой сестренкой, наметывала швы, которые мама потом прострачивала, восхищалась тем, как я пою, бегала в школу за забытыми мною учебниками и была превосходным слушателем, когда, вернувшись с прогулки, надо было поделиться с кем-нибудь какой-нибудь невероятной историей.

Симпатичный невысокий сухопарый Джо с вечно недокуренной сигаретой, прищурив глаз, отворачивал крыло, а мой двоюродный брат Ричард держал велосипед. Несмотря на ответственный момент, я не мог оторвать взгляд от торчавшего из его кармана презерватива. В будущем Ричард стал солидным бизнесменом, а тогда не пользовался никаким уважением: с кошачьей ухмылкой, благодушный и довольный, он сыпал сальными шуточками, которые веселили Джо, а меня только вгоняли в краску. Задолго до Депрессии он постоянно пребывал в депрессии. Зажав под мышкой крыло, я сел на велосипед, а он, стоя в проеме дверей, крикнул вдогонку: «Смотри аккуратней! Не прищеми себе пипочку!» Это было не напутствие, а кощунство, особенно если учесть, что я ехал к умирающей бабушке и вез приспособление, которое должно было продлить ей жизнь. Вернувшись домой, я тихо постучался и аккуратно толкнул коричневую, красного дерева дверь. Однако по растерянному взгляду мамы понял, что она обо всем забыла. В гостиной на меня с недоумением воззрились с полдюжины расстроенных родственников. Мое присутствие тяготило, и я ушел, оставив конструкцию около двери. Бабушка Барнет умерла через несколько дней, а я так и не попросил крыло обратно, как-то язык не повернулся. Хотя оно, похоже, так и не пригодилось — печальный опыт, полезный на будущее, когда многое из того, что я создавал, не находило отклика.

Первый фильм, который мне довелось увидеть, произвел неизгладимое впечатление и еще больше запутал представление о реальности. Однажды вечером на крыше нашего дома возник самодельный театр — несколько длинных скамеек, раскладные стулья, большая простыня. Я еще не ходил в школу и был так мал, что едва доставал отцу до кармана, из которого он, к моему вящему любопытству, извлек мелочь, чтобы расплатиться за вход. Воздух был напоен ароматами, и, так как я никогда не был на крыше ночью, это поразило меня. (Интересно, как они уговорили Микуша, чтобы он разрешил топтать свой драгоценный гудрон?) На простыню неожиданно упал свет, и там задвигались большие люди, которые, смеясь, бегали друг за другом и обливались водой. Промокшие, они обернулись к нам лицом и, выйдя за край простыни, исчезли. Потом какая-то женщина начала плакать и вдруг рассмеялась, когда в комнату вошел симпатичный мужчина.

Тут свет погас — все представление заняло не более десяти минут. Я спросил у отца, кто эти люди. Он, конечно, не знал. Я схватил его за руку и потащил вперед, в обход скамеек, навстречу немногочисленным зрителям, которые поднялись с мест. Мы подошли к простыне. Почему там было так подозрительно тихо? Не выпуская руки отца, я заглянул за занавеску, ожидая увидеть красочное продолжение яркой и странной жизни, комнату, где только что все происходило на моих глазах. Вместо этого я увидел торчавшие трубы и ночное небо с обычными звездами. «Куда подевались люди?» — снова спросил я отца. Он недоуменно покачал головой и тихо засмеялся. Я рассердился, но не оттого, что он ничего не знал, а потому, что отнесся несерьезно к тому, что меня занимало. Если бы на его месте оказалась мама, она бы обязательно придумала объяснение, тем самым хотя бы выказав уважение к моему вопросу.

Через три года я пережил новое потрясение, когда в «Шуберт-театр» на Ленокс-авеню увидел, как поднимается занавес. Сцена изображала палубу вздымавшегося и низвергавшегося в морскую пучину корабля, внутри которого вели диалог живые люди. По субботам я уже ходил днем в кино и смотрел короткие комедии с Чаплином, толстяком Арбаклом, многосерийные фильмы с Перл Уайт, где в финале всегда происходило что-нибудь ужасное: то ее голова оказывалась в дюйме от циркулярной пилы, то ее, связанную, бросали на рельсы под колеса летящего паровоза, то она в лодке балансировала у края водопада. Я еще застал великих ковбоев: Уильяма Харта, своим неподвижным вытянутым лицом со впалыми щеками напоминавшего собственную лошадь, а позже Уильяма Бойда и Тома Микса, всегда жизнерадостных и готовых прийти на помощь всем, кроме индейцев, конечно. Но в кино все было проще, чем в театре, — стоило понять, как оно устроено, и интерес пропадал, чего не скажешь, когда действие разворачивалось прямо перед тобой на сцене. Палуба корабля в «Шуберт-театр» вздымалась и опускалась, люди карабкались по лестнице вверх и исчезали в люке — откуда они берутся и куда пропадают? Ну конечно, приходят прямо со 115-й улицы в Гарлеме и уходят туда же — в этом была особая прелесть.