Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 159 из 173

Чтобы придать рассказу колорит, я вспомнил, как девятилетняя Ребекка пришла после завтрака и сказала, что бассейн в гостинице почти спущен и весь в грязной пене, а проживающих эвакуируют. Обслуживающий персонал начисто отрицал нечто подобное, утверждая, что они всего лишь чистят бассейн. Пришлось позвонить в американское посольство в Пномпене, где меня еще раз заверили, что ничего не происходит и мы можем и дальше путешествовать. Это было как раз в тот момент, когда, сбросив принца Сианука, мы помогали установить диктатуру Лон Нолы — Камбоджа вступила в войну, и все аэропорты были закрыты. Чтобы выбраться из Ангкора, нам вместе с английской четой Фокстенов, у которых была дочь того же возраста, что и Ребекка, пришлось купить автобус и по дороге, засыпанной щебенкой, четыре часа добираться до таиландской границы. Ангкор, несмотря на своих богов, в скором времени был разрушен. Суть моего рассказа сводилась к тому, что мы едва ли можем рассчитывать на сочувствие камбоджийцев, которых не знаем, не интересуемся ими и ничего хорошего не можем им предложить. Рано или поздно люди обязательно во всем разберутся и будет то же, что произошло с вьетнамцами.

Курсант в рубашке с воротничком семнадцатого размера, сын, как я узнал, босса чикагского профсоюза водителей грузовиков, первым поднял руку, когда предложили задавать вопросы, и выразил возмущение, что я выступаю с такими пораженческими заявлениями в военной академии. Я приготовился к самому худшему. В заднем ряду взлетела в воздух рука лысеющего полковника с усами красногвардейца. Во время выступления я обратил внимание на его безупречную выправку.

— Я двенадцать лет был военным атташе в Пномпене, — произнес он, и при первых звуках его командирского баса в стенах этой кузницы войны у меня по спине пробежали мурашки. Для пущего эффекта он выдержал паузу. Актер, правда, бездарный — если принять во внимание усы. Вот он, мой конец, подумал я. — Надо признать, что все, о чем говорил господин Миллер, истинная правда. — С этими словами он повернулся и вышел из аудитории.

После лекции меня пригласил к себе молодой полковник, пожелавший, чтобы я отужинал у них дома с его женой и пятью-шестью приятелями-офицерами. Мы проговорили до двух часов ночи, и я узнал оборотную сторону этой катастрофы — страдания молодых солдат. Каждый из них на свой манер повторял, что армия не имеет отношения к начавшейся войне. Им с самого начала было ясно, что это акция не военного, а политического характера и одержать победу на поле сражения не удастся. Чтобы избежать оскорблений, ругательств и нападок, когда они отправлялись в Нью-Йорк, им теперь приходилось переодеваться в гражданское. Каждый из них прошел Вьетнам, у всех было по многу орденов и медалей. Приветливо глядя мне в глаза, они попросили, чтобы я сказал стране то, чего они сказать не могли. В них был какой-то аскетизм, даже непорочность, напоминавшая о молодых монахах. Все они вскоре, а кое-кто уже через несколько недель, должны были вернуться на театр военных действий — убивать, обрекая людей на бессмысленную смерть, которой нет оправдания.

Некоторое время спустя Рональд Рейган придумал, как искупить эти грехи, сварганив на потребу публики новый киносценарий. То, что в Уэст-Пойнте представлялось трагедией, было тщательно перелицовано специалистами по отрицанию реальностей, которые придумали миф об ускользнувшей из рук победе. Такое трудно пережить, не приукрасив прошлого. В распахнутые двери хлынул поток сентиментального самовосхваления, и мы вновь возвысились в собственных глазах, встав, как всегда, на зыбкую почву фантазий. Воплощенные в камне, жертвы оплакивались — избежать гибели было уделом живых. Казалось, Вьетнам был для американцев чем-то настолько омерзительным, настолько не укладывающимся в рамки обычных представлений, что они так и не смогли признаться себе в гибели пятидесяти восьми тысяч соотечественников и потому утешились напоминавшим шоу президентством, главное действующее лицо которого пичкало их блистательными заверениями о возрожденном величии нации.





Шестидесятые годы стали для меня своего рода тупиковыми, так как я потерял последнюю веру в социальные прогнозы, будь они связаны с революционизирующим влиянием на Америку молодежных и негритянских движений или требованиями ортодоксов организовать демократический крестовый поход на Вьетнам. Я не видел в жизни ободряющих аналогов тому, что было в тридцатые или сороковые, — казалось, моральное разложение, насмехаясь, торжествует над созиданием. В своей пьесе я попытался дать ответ на призыв Линдона Джонсона, который, имея в виду вьетнамцев, воодушевленно призывал солдат на какой-то военной базе в Тихом океане: «Пригвоздите этих сукиных детей к стенке, ребята!» До такой низости мы не доходили даже в отношении нацистов — эта фраза говорила сама за себя, тут нечего было добавить. И все-таки нельзя было смириться с гибелью всех и всяческих ценностей. Американцы, чья жизнь текла вдалеке от неоновых огней, все так же мечтали о лучшем для своих детей, надеясь, что те смогут прожить отпущенное им сполна. И я не имел права забывать об этом. Однако их надежды не находили отражения в искусстве — в лучшем случае этим людям отводилась роль тоскливо-сентиментальных благополучных героев.

Все должно проявиться, тайное станет явным — такова была если не господствующая идея, то мода того времени. Однако я больше не верил, что «правдивость» была всего лишь формой социального раздевания и пренебрежения нормой. И среди обнаженных были лгуны.

Киносценарий «Лекарство правды» стал одной из нереализованных попыток осмыслить собственное представление о шестидесятых годах. Молодой ученый из Колумбийского университета, джазовый флейтист, фехтовальщик Ходжи, который каждые несколько недель влюбляется в новую девушку, открывает вещество, которое превращает одного из самых агрессивных животных, росомаху, в любящее существо, только что не плачущее от нежности. Этот препарат влияет не столько на ту часть мозга, которая связана с полом, сколько на центр сочувствия, ибо при этом росомаха не старается взгромоздиться на все, что оказывается в поле ее зрения, но лишь выражает расположение. Как-то вечером по пути к одной из своих приятельниц Ходжи становится жертвой преступной пары, но, распив бутылку снадобья, преступники начинают испытывать симпатию к нему, друг другу, детям, которых раньше не замечали. В конце концов лекарство попадает в руки фармацевтов Хока и Штутца, которые пускают его на рынок под названием «Любовь». Новый препарат завоевывает страну, ибо, по слухам, усиливает половое влечение. «Любовь» превращает злобных людей в дружественный народ, но неожиданно возникают сложности. Профессиональный футбол отмирает, ибо вместо того, чтобы нападать на того, кто с мячом, игроки бегут рядом с ним, пытаясь уговорить остановиться. Перестает функционировать метро. Вместо того чтобы набиваться в переполненные вагоны, люди любезно уступают друг другу место, создавая толпу на платформах. Самое опасное, снадобьем начинают злоупотреблять военные: подводные лодки всплывают на поверхность, ибо солдаты предпочитают загорать на солнце. Из дружеских чувств они раскрывают свои позиции русским, а военные самолеты летят в джунгли, чтобы избежать приказа о бомбардировке. Вместо того чтобы обрушить на зрителя шквал объявлений, твердолобый руководитель агентства по рекламе фирмы Хока и Штутца, выступая по американскому телевидению, влюбляется в собственный «роллс-ройс» и отправляется в постель с двумя крышками блок-цилиндров. Потеряв агрессивность, общество движется к собственной гибели, и Вашингтон сбрасывает на головы русских килотонны «Любви» в надежде, что те, как и американцы, будут деморализованы. Вскоре оба общества, и американское и советское, перестают функционировать, люди томятся в неге, будучи способны лишь подобрать случайный помидор. Все, кроме истинных фанатиков веры, которые запретили своим последователям отведать этого, как они полагают, воспламеняющего чувства напитка. По всему миру ортодоксальные евреи объединяются с набожными католиками, протестантами, мусульманами в новый Интернационал, с тем чтобы извести «Любовь» как орудие дьявола в долгой борьбе за человека, дабы он не познал любовь вне божественного присутствия.