Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 157 из 173

Держать речь на сцену поднялся бывший губернатор штата Коннектикут сенатор Абрахам Рибикофф. Мне передали записку, где было торопливо нацарапано: «Они стреляют в нас прямо на улицах, они убивают нас прямо здесь!» Я ходил с ней от руководителя одной делегации к руководителю другой, пытаясь добиться слова у микрофона, когда Рибикофф, авторитетная фигура в партии, глядя со сцены в упор на Дейли, назвал то, что происходило на улице за стенами зала, «гестаповской тактикой». Я взглянул на Дейли — он сидел в пальто не далее чем в двадцати футах от меня, прикрытый с флангов своей многочисленной командой. Его люди не спускали глаз с сидевшей вокруг публики, напоминая доберманов, которые ждут, когда им дадут команду. Трудно было вынести их свирепые взгляды. И вдруг Дейли, глядя на Рибикоффа снизу вверх, широким жестом провел указательным пальцем по горлу, завизжав в его сторону, и я отчетливо услышал: «Еврей! Еврей!» Его в буквальном смысле корчило от злобы, однако Рибикофф продолжал говорить, не обращая внимания. Я оглох, как будто на мою голову обрушилась вагонетка с углем, ибо стал свидетелем того, чего больше всего боялся.

Ходили слухи, что президент Соединенных Штатов почтит съезд присутствием, возможно приземлившись на своем вертолете на крышу здания. Однако он не осмелился появиться перед своими же делегатами.

Во время паузы, наступившей в многолюдном собрании, мое внимание привлек странный мелодичный звук откуда-то с балкона, высоко над нашими головами, где сидели приглашенные. Там стоял Ален Гинзберг — его трудно было не узнать по густой, вьющейся проволокой бороде, лысине и очкам. Вытянув перед собой руки, он замер, благословляя собрание, и низким протяжным голосом распевал «ом-м-м-м-м», призывая глас Господа и мира. Едва ли это могло помочь, когда вокруг сотрясались кирпичные стены здания.

Трудно было уповать, что сторонникам мира на съезде удастся убедить членов партии отказаться от поддержки вьетнамской войны. Стало ясно, что кандидатом на пост президента будет выдвинут Хэмфри, который даже не обещал прекратить кровопролитие, и я подумал, что пришло время объединиться фракциям сторонников Роберта Кеннеди и Юджина Маккарти, чтобы в будущем оппозиция смогла бросить Хэмфри вызов и как-то выровнять внешнюю политику. Я набросал обращение к тем, кто поддерживал Джина Маккарти, чтобы они голосовали по своему усмотрению. Это означало — те, кто захочет, могут перейти в лагерь покойного Роберта Кеннеди, который в свое время возглавил волну антивоенного движения, объявив о выдвижении своей кандидатуры только после того, как Маккарти поддержал эту войну. Теперь многие надеялись, что Тэдди захочет занять место брата. На что Маккарти с возмущением заявил, что скорее позволит своим сторонникам голосовать за Джорджа Макговерна, чем за Тэдди Кеннеди.

Я почувствовал, что глубоко уязвлен, ибо ни слова не было сказано о длительной борьбе за прекращение войны и о тех, кто организовал ее внутри Демократической партии, а теперь позволил сойти на нет вот так, неоплаканной и неотпетой. Какой подходящий момент, чтобы во весь рост подняться настоящему лидеру и призвать людей к разуму! Но никто этого не сделал, так дальше и покатилось.

В шестидесятые годы, казалось, пришло в движение все, что устоялось. Как-то на несколько часов к нам в гости заехали Роберт Лоуэлл с женой Элизабет Хардуик и одиннадцатилетней дочерью и наши соседи Генри и Ольга Карлайл, их давние друзья. Стоял пасмурный ноябрьский день, листья облетели. Сидя в машине, Лоуэлл сделал вид, что не видит, как я выхожу из дома, и продолжал дурачиться с вылезавшей из машины девочкой: Мы поздоровались, пожав друг другу руки. Его прилизанные редеющие волосы были зачесаны поперек головы, он быстро заговорил, что моя речь на международном конгрессе ПЕН-клуба в Бледе в Югославии тронула его. Я, в свою очередь, отдал должное тому, что он в знак протеста против войны во Вьетнаме отказался принять приглашение президента Джонсона на фестиваль искусств в Белом доме.

Он стал расспрашивать, какие деревья я выращиваю, и я сел за трактор, чтобы показать, как с помощью специального устройства, которое самолично усовершенствовал и приделал к культиватору, подрезаю корешки. Он наклонился в сторону стоявшей чуть поодаль дочери и ласково спросил: «Ты можешь себе представить, чтобы я обрезал корешки, а?» Девочка едва качнула головой, сохраняя напряженное выражение лица.

Мы отправились к пруду, шагая бок о бок, стоило мне повернуться или остановиться, как он тут же поворачивался или останавливался. И болтал без умолку.

— Я люблю Казана, у него огромный талант, но я не хотел бы, чтобы он ставил мою греческую трилогию. «Похищенное дитя» — шедевр, но он на долгие годы закрыл ему дорогу.

— Я не уверен, что это шедевр.





— В этом нет сомнения. Так сказал Элиот.

Я был не прочь поспорить с театральными пристрастиями Элиота, но Лоуэлл уже говорил о другом и не стал бы меня выслушивать, просто бы не смог. Все китайское восхищало, было практически безупречно. Принять приглашение на фестиваль искусств в Белом доме означало пасть на колени и молить Америку о милосердии к Вьетнаму. Рузвельт был мошенником и лжецом; Кеннеди много читал.

— Рузвельт, насколько мне известно, — сказал я, — сожалел, что не помог Испании.

— Неужели? — Впервые в его речи возникла пауза, и, казалось, он с нетерпением ждет, что я скажу дальше. — Откуда ты знаешь?

— Об этом пишет в своем дневнике Гарольд Айкс. Он сказал Айксу, одна из его самых больших ошибок заключалась в том, что он не поддержал левых против Франко.

Лоуэлл просветлел. Он любил сплетни, неизвестные факты, и, наверное, ему импонировала мысль о том, что Рузвельт испытывал приступы раскаяния. Затем вновь переключился на свою тему, преспокойно заговорив о «совершенно маниакальной полосе своей жизни» — по-видимому, истории с Белым домом. Я подумал, какой он отважный человек, если может так настойчиво говорить об одном и том же, несмотря на отвлекающие моменты. Будто только безостановочная болтовня делала реальность реальностью и давала над нею власть.

Было горько подумать, что могло бы случиться, если бы его смелые пацифистские взгляды восторжествовали и мы не вступили бы в войну против Гитлера, во время которой он просидел в тюрьме как ее убежденный противник. Сидя на траве и глядя на воду, я попытался следить за стремительным бегом его отрывочных призрачно-ясных мыслей, и мне показалось, что он удивительно созвучен нашему времени с его огромными масштабами, безудержными упованиями и убийственной рациональностью. Я вдруг отчетливо понял, что мы очень похожи — одного возраста и почти одного роста, оба носили очки в черепаховой оправе и одинаково облысели, — но во мне не было того демонического искушения, которое позволяло быть беспечным по отношению к выживанию. Его взгляды, как бы они ни были воплощены в его творчестве, были настолько максималистскими, что совершенно не годились для жизни, в то время как я не мог долго заниматься тем, в чем не видел хоть каплю реальной пользы. Он увлекался высокими мечтаниями, а я чувствовал призвание убеждать людей, не имевших за душой ничего, кроме здравого смысл. И вопреки всему считал — писать надо, чтобы спасти Америку, а это значит увлечь людей и хорошенько встряхнуть их.

Необъявленная война стала казаться, как у Оруэлла в «1984», бесконечным телевизионным шоу, хотя втайне задыхалась, кашляла, цепенела. И это в корне изменило драматическое действо; раньше сокрытое всплывало в конце третьего акта, теперь мы все оказались в третьем акте. Я всерьез начал сомневаться, возможны ли пьесы, где внутренняя тема обретает поступательное развитие. Если нет, то мы, по-видимому, двигались к новому типу культуры. Нас губило то, что мы слишком осознанно, слишком осмысленно лгали в ходе этой войны, понимая, что тем самым подменяем реальность, а не противостоим национальному самообману. Что оставалось вскрыть, как не отсутствие отваги, чтобы остановить эту ложь?